Семилетняя война заставила призадуматься побежденную коалицию Бурбонов и Габсбургов.[327] Французский министр Шуазель полагал, что в катастрофе повинно решение сражаться на два фронта – в Европе и за морем. Поэтому, утверждал он, Франции следует на континенте проводить политику «удержания» и при этом использовать альянс с Австрией, чтобы помешать Британии организовать «диверсии» в Германии, а основные усилия направить на развитие флота. Критики правительства, со своей стороны, уверяли, что после 1756 года Франция избрала неправильную стратегию. По их мнению, главным противником являлась не Британия, а по-прежнему Австрия. Сохранение альянса с Габсбургами после 1763 года доказывало, что монархия так ничему и не научилась в ходе войны, и намекало на продолжение отступления из Восточной и Центральной Европы и – самое главное – из Германии. Многие французские дипломаты опасались, что эта стратегия откроет русским дорогу на запад. Санкт-Петербург, как выразился один чиновник, намерен «поощрять анархию в Польше, чтобы поработить ее», добиться «влияния в Германии» и в конце концов «привести войска на Рейн… а следом незамедлительно примчатся азиатские орды, которые покорят Италию, Испанию и Францию, часть населения этих стран уничтожат, часть поработят и отправят заселять пустыни Сибири».[328] Германия, по мнению критиков, была для Франции бастионом против восточного деспотизма. Что касается Австрии и Пруссии, ветеран французской дипломатии и эксперт по Германии Луи-Габриэль дю Бюа-Нансе предупредил, что Франции не следует солидаризироваться с кем-либо из ведущих германских государств; нужно сохранять баланс между ними, чтобы помешать «формированию объединенной германской монархии, которая перевернет всю европейскую государственную систему».[329] Коротко говоря, элита все больше склонялась к убеждению, что старый режим не способен защитить национальные интересы Франции, особенно в Священной Римской империи.
Для многих критиков, при Росбахе потерпела катастрофу не конкретная политика, а социально-политическая система в целом. Королевская авторитарность и господство аристократии опирались на военную мощь, лежали в основе исходных феодальных «контрактов» Средних веков и их производных. Поражение в Семилетней войне стало серьезным ударом по армии и дворянству; стало понятно, что заслуги должны цениться выше привилегий. Монархия и аристократия утрачивали легитимность, и это обстоятельство постепенно осознавалось, что порождало жаркие споры относительно форм социальной организации, которые сделают Францию более конкурентоспособной в европейской государственной системе. Большинство соглашалось с тем, что существующая система, с ее спесивыми наследственными аристократами и продажей должностей, крайне неэффективна. Шуазель и большинство военных реформаторов поддерживали прусскую (а еще лучше – русскую) модель, где использовалась «каста» государственных служащих, получавшая вознаграждение за заслуги и реальные дела. Другие предпочитали британский «коммерческий» нобилитет.[330] Некоторые призывали к сочетанию этих двух систем. Меньшинство, представителем которого являлся, в частности, Жан-Жак Руссо, ратовало за армию граждан. Стоимость войны также заставляла многих требовать большего участия в политической жизни. Аббат Мабли утверждал, что нация должна одобрять налоги через представительные собрания, но попытки короны удвоить налоги на аристократию (и только на нее) вызвали первые общенациональные протесты с конца семнадцатого века. Эти «бунтари» заявляли, что «нация» должна одобрять все налоги без исключения. Все вместе перечисленные вызовы представляли собой угрозу старому режиму – и одновременно возможности. Успешная национальная программа могла сплотить народ, но тот явно не собирался прощать очередной неудачи.
В Испании поражение в Семилетней войне и сохранение британской угрозы после 1763 года обернулись реализацией полномасштабной программы реформ.[331] Она имела принципиальное значение для статуса Испании как европейской державы, поскольку от благополучия «американской» империи зависела безопасность монархии по сию сторону Атлантики. В колониях проживало 9 миллионов человек, почти столько же, сколько в самой метрополии, и они являлись источником доходов казны. Поэтому испанское правительство в 1763 году учредило секретную комиссию, которой поручили заняться обороной колоний. Год спустя комиссия сообщила, что требуется больше солдат, местных налогов и фортификаций.[332] Необходимые суммы можно было отыскать только в колониях. За океан, к вице-королям, отправились чиновники, в 1765 году побывавшие в Новой Испании, а в следующие десять лет – в Перу и Новой Гранаде. Местных чиновников заменили эффективными и непопулярными интендантами из метрополии. Правительство приступило к изучению вопроса о привлечении большого количества рабов к труду в карибских колониях, особенно на Кубе, для увеличения производства сахара; к концу столетия «импорт» чернокожих рабов из Африки шел полным ходом.[333] Рабство и место Испании в европейской государственной системе оказались тесно взаимосвязаны.[334]
Габсбурги на протяжении 1760-х годов изучали итоги Семилетней войны. Одна фракция, во главе с канцлером Кауницем, помышляла о мести Пруссии. Другую фракцию возглавлял сын и наследник Марии Терезии Иосиф, соправитель матери, в 1764 году избранный «римским королем» и наследовавший своему отцу в качестве императора год спустя. Иосиф не отказывался от идеи сближения с Фридрихом, не в последнюю очередь потому, что его тревожило нарастание могущества России. Кауниц и Иосиф также расходились во мнениях относительно последствий войны для внутренней политики. Иосиф настаивал на немедленном увеличении военных расходов и численности армии, что подразумевало масштабные социально-экономические реформы. Кауниц придерживался стратегии устойчивого экономического роста, увеличения доходов от налогообложения и обретения тем самым в отдаленной перспективе военно-политического влияния. В обоих случаях внутренняя политика виделась второстепенной, ибо для Иосифа и для Кауница внутренние реформы были продолжением внешней политики иными средствами.[335] В марте 1770 года состоялась перепись населения, чтобы дать правительству более ясное представление о ресурсах, «людских, животных и неодушевленных», доступных для мобилизации в будущем.
Семилетняя война также спровоцировала бурные дискуссии о будущем Священной Римской империи.[336] Некоторые, восхищаясь победой Фридриха над французами при Росбахе, видели в прусском короле избавителя от «наемников Людовика [XV]», которые пытались «оторвать» от Германии больше земель.[337] Другие, не забывшие о нападении Фридриха на Саксонию, испытывали двойственные чувства. Но те и другие соглашались в двух отношениях. Во-первых, немцы искренно любили и гордились своим рейхом, который олицетворял для них «оплот» порядка и легитимности в окружавшем его алчном и хаотическом мире. Немецкие крестьяне, даже беднейшие, ощущали защиту императора, избавившего их от массовых экспроприаций, каковые постигли шотландских горцев и франкоаккадцев. Возможно, «склеротические» имперские суды не спешили вершить справедливость, а потребность в конфессиональном единстве не воодушевляла имперский сейм, однако после травм Тридцатилетней войны было признано, что цена стоила понесенных жертв. Во-вторых, события 1756–1763 годов, когда иностранные державы, что называется, истоптали империю вдоль и поперек, убедили многих немцев в том, насколько хрупким и слабым является их государство. Это ощущение выразил в своих записках Фридрих Карл фон Мозер. В трактате «О национальном духе Германии» (1765) он утверждал, что Германии нужна правительственная структура, способная сдерживать внутреннее напряжение и давать отпор внешней агрессии. «Кто осмелится напасть на Германию, – восклицал он, – если Германия будет единой?» Впрочем, поддержка имперских реформ вскоре иссякла. «Недостатки, обнаженные войной, в том числе в армии, столь велики, столь многочисленны и многообразны, – сокрушался Мозер в 1768 году, – что если Германская империя сохранит нынешнее состояние, ей следует запретить даже думать о войне, насколько сие вообще возможно».[338]
На востоке о своем положении в государственной системе размышляла царская Россия. С военной точки зрения, она удачно действовала в Семилетней войне, однако ее правители болезненно сознавали, что необходимы серьезные внутренние реформы, чтобы страна осталась конкурентоспособной на европейской сцене. «Россия, – писала в 1767 году Екатерина Великая в первых строках «Наказа комиссии о составлении проекта нового уложения», – страна Европейская». В следующем абзаце говорилось, что Россия стала великой державой, будучи европейской, то есть «ввела нравы и обычаи европейские». Екатерина имела в виду вовсе не репрезентативные институты Европы, а европейский абсолютизм. Далее в «Наказе» объяснялось, что «государь есть самодержавный; ибо никакая другая, как только соединенная в его особе власть, не может действовать сходно со пространством столь великого государства». Екатерина обозначила и цель монархии: «Самодержавных правлений намерение и конец есть слава граждан, государства и Государя» (здесь она подразумевала территориальную экспансию и военный успех); «от сея славы, – было сказано далее, – происходит в народе, единоначалием управляемом, разум вольности, который в державах сих может произвести столько же великих дел и столько споспешествовать благополучию подданных, как и самая вольность». Иными словами, русские получали «компенсацию» за отсутствие свобод в виде славы государства как великой европейской державы.[339]