В Англии мое сердце разрывалось между ненавистью к буржуазии[7] и любовью к Лондону, которая вспыхнула мгновенно — так в женщине, поразившей рыцарское сердце, нравится всё, даже её недостатки. Гайд-парк с озерцом Серпантайн, где прямо на подстриженной траве (глаз всё искал пугающую надпись: «По газонам не ходить!») валялись влюбленные парочки и вальяжные одиночки с бутылкой вина, что навевало мысли о покинутой родине; у выхода на Найтсбридж напрягала воображение скульптура Эпштейна: Мефистофель тянул за собой целую группу существ (что это? неужели это сатана, ведущий нас в Никуда?); на каждом углу завлекали пабы с причудливыми названиями типа «Синий кабан» или «Гвоздь и мухомор»; газетчики гортанно выкрикивали на кокни сенсации дня, но я не мог понять ни слова; по центру под аккомпанемент медных труб и барабанов шагали королевские гвардейцы, олицетворяя собою процветание и стабильность.
Однако не так просто было смутить душу молодого большевика, воспитанного по всем канонам советской пропаганды. Разве уже не действовал марксистский закон об абсолютном и относительном обнищании трудящихся? В хрущевские времена нам уже не вбивали в голову, что с годами пролетарий нищает абсолютно, до полной голозадости, но как насчет относительного обнищания? Даже в секретном ежегодном отчете советского посольства в Великобритании фигурировал раздел о положении трудящихся, которое ухудшалось на фоне богатств жалкой кучки в полном соответствии с универсальным учением[8].
Тогда я бурно сочинял стихи на тот случай, если из меня выйдет не Черчилль, а Байрон.
Дожди. Декабрьские дожди
Наш старый дом крошат.
Чужие, громкие шаги
В ушах моих стучат.
Зевает зябко под окном
Румяный полисмен.
Мне снится ночью странный сон:
Почтенный джентльмен.
Как пена «Гиннесса» виски,
Массивное кольцо.
В полоску брюки и носки,
Штиблеты и лицо.
Он вежлив, выдержан и строг.
Он в юмор с детства врос.
В одной руке — любимый кот,
В другой — любимый пёс.
Неприятный тип, ничего не скажешь! Правильно сказал о капиталистах Никита Хрущев: «Мы вас похороним!» Тогда мир выглядел иным, и будущее казалось за социализмом: в Индии — отсидевший у англичан Неру, в Египте — красавец, борец с англичанами Насер, в Индонезии — «брат Карно», на Кубе — пламенный Фидель, в Гане — умнейший Нкрума.
Почему же спала Англия? Оставалось лишь самоутешение: это лишь подкрашенный фасад, а на самом деле английские трудящиеся спали и видели новую бесклассовую Англию, без прогнившего королевского двора, болтливого парламента и рептильной прессы.
Постепенно воды реальной жизни подтачивали гранит моего мировоззрения: ежедневные контакты с англичанами — от прожженных тори и гибких сотрудников Форин-офиса до талантливых писателей Чарльза Перси Сноу и Алана Силлитоу, посильный вклад в разрушение моего большевизма сделали члены парламента лейбористы Деннис Хили и Дик Кроссман, видный консерватор Ник Скотт, многие актеры, режиссеры, журналисты…
Каждое утро начиналось с кипы газет и журналов, по воскресеньям — сладостный ритуал чтения воскресных изданий, естественно, за чашкой крепкого кофе с толстой сигарой в зубах (всегда помнил о сэре Уинстоне). К этому добавить ставшие доступными шедевры «1984» Джорджа Орвелла, «Темнота на рассвете» Артура Кестлера и «Мы» Евгения Замятина. Только законченный идиот мог бы устоять под таким талантливым и беспощадным натиском и с придыханием говорить о том, что «наши дети будут жить при коммунизме».
Четыре с лишним года в Англии пролетели, как прекрасное мгновение. Работал я бурно, контактировал со многими видными деятелями, не пропускал ежегодных конференций консервативной и лейбористской партии.
В конце концов англичане не выдержали моей шпионской активности и выгнали меня из страны, объявив персоной нон грата.
Погрузились на паром и поплыли через Ла-Манш. В проливе штормило, огромные серые волны накатывали на нас, как горы, видимо, Англия то ли содрогалась от скорби, то ли хохотала до слез от счастья. По скользкой от рвоты палубе бродили мрачные типы, измученные морской болезнью, над судном с младенческими всхлипами проносились грязно-белые чайки, холодные брызги летели в лицо… Я придерживал сына на постромках и, как орел за решеткой в темнице сырой, с тоской вглядывался в удалявшийся английский берег.
Высокую печаль нарушали низменные мысли о будущем: неужели блестящая карьера разведчика и дипломата закончилась навсегда? в какое подразделение КГБ меня определят? Ясно, что не в английское, но неужели направят куда-нибудь в Гвинею, где по ночам во влажной духоте по телу ползают ядовитые змеи? Или бросят в Борисоглебск на борьбу с местными диссидентами?
Ке сера сера! Что будет, то будет! Заведу огородик, садик, буду возделывать крыжовник, как чеховский Ионыч, жена бросит, и правильно! — кому нужен неудачник? — буду по-черному дуть самогон, заведу кроликов и навсегда забуду о проклятом Соединенном Королевстве. Неужели я никогда не увижу Пикадилли, не похлебаю суп из бычьих хвостов[9] в ресторанчике Сохо, не послушаю орган в Эдинбургском соборе?
Никогда. Никогда.
С детства ненавидел это слово, и когда пытался представить смерть, она прорезывалась в затяжном, бесконечно-жутком НИ-КОГ-ДА.
«Больше никогда! — кричал Ворон у Эдгара По. — Nevermore!»
Как ни странно, несмотря на вопиющую грубость властей, моя нежность к Альбиону не угасла. Почему, собственно, грубость? Враги исполняли свой долг точно так же, как и я — свой. Не шпионь! Будь паинькой! — и никому в голову не придет тебя выставлять из страны. К тому же разве мы не молимся на жен, которые лупят нас сковородкой по голове?
В Москве меня встретили безрадостно, но вполне благосклонно: в джунгли на съедение тиграм не отправили, а через полтора года командировали в страну сказочника Андерсена, показавшуюся мне дикой деревней после величественного Лондона.
Даже порок в копенгагенском гнезде разврата Ню-Хавн был затхлым, как баня в провинциальном городе, и не отдавал благоуханной разнузданностью Сохо или Мейфер. Пошлая дребедень на каждому углу: вдруг пьяная шлюшка задирает юбку и шумно, словно извергает водопад, писает на асфальт; на картинке в витрине магазина два здоровенных мужика обольщают рыжую кобылу (Дания тогда была единственной европейской страной с дозволенной порнографией); бутербродный ресторан у озера, каждый бутербродик — размером со свинью. Полноте, разве уважающий себя джентльмен будет терзать такой сэндвич? Роняя крошки на пол, обливаясь потом, засовывая с трудом в рот это огромное чудище обло…
Где дыхание вековой культуры? Забитая шедеврами Национальная галерея в Копенгагене не самое худшее, но это же не галерея Тейт с избытком Тёрнера и первобытных глыб Генри Мура, это же не Национальная галерея и даже не коллекция Уоллес. Ничего подобного в стране непуганых викингов, лишь дальнее эхо живописи, жутко именуемое глиптотекой, под пивной вывеской «Карлсберг».
Конечно, если помчаться вдоль моря к Эльсинору, в замок псевдодатского принца (на самом деле Гамлет — истинный англичанин), невыносимо именуемый аборигенами Хельсингером (словно кость в глотке), то на пути можно заглянуть в Луизиану, изысканный музей-модерн среди скал и декоративных растений. Но и его лик сразу же напоминает Баттерси-парк у Темзы, там тоже таятся в кустах скульптуры Генри Мура и Барбары Хепсверт, и сердце снова томится по Альбиону.
Единственная отрада — толстые английские газеты по воскресеньям, когда, растянувшись на диване, впиваешься в «Санди тайме» и «Обсервер», варясь в чисто альбионском соку. Я исправно посещал все английские фильмы и единственный в городе «Остин Рид», филиал того самого, что на Риджент-стрит, величественного, мужского из мужских; я любил покопаться в книжных лавках на английских полках и, конечно, рвался контачить с англичанами. Но в Копенгагене их было с гулькин нос. Однажды столкнулся с захудалым третьим секретарем английского посольства, который хвастался, что он всю жизнь провел в Лондоне. Однако на мои вопросы о конкретных районах и улицах (уж мои шпионские ноги славно там побегали!) он отвечал лишь растерянной улыбкой — вывод ясен: провинциал, скорее всего, разведчик (английская разведка уже давно черпала кадры не в истеблишменте, а в среднем классе).
Жизнь неслась вперед, за первой поездкой в Данию последовали несколько лет славных деяний в Москве, и вот в 1974 году неожиданно меня вновь призвали под антианглийские знамена. Причина заключалась отнюдь не в моих недюжинных талантах (а хотелось бы!), а в кадровом кризисе: в 1971 году после бегства серенького кагэбэшника Лялина английские власти раздулись от гнева и вышвырнули из страны не двух-трех, как было принято, а сразу 105 (!) советских дипломатов и прочих. Такого не бывало в истории! Выгнали, ввели квоты и наложили табу не только на тех, кто хоть раз понюхал английский воздух, но даже на героев невидимого фронта, хотя бы раз выезжавших за кордон (там их англичане брали на заметку).