Так понятие «метод» на десятилетия вперед вытеснит «стиль» из литературно-критической практики. Применявшийся поначалу в науке о литературе (направления, принципы анализа, область «методологии»), термин «метод» стал пониматься расширительно и наконец, во время дискуссии «О творческих путях пролетарской литературы»[520], стал обозначать то, что должно отличать пролетарскую литературу от литературы попутчиков. Как заметил Ермилов, в ходе дискуссии «было выдвинуто […] положение о том, что пролетарская литература должна выработать свой, диалектико-материалистический стиль и соответствующий этому стилю творческий метод»[521].
Усилиями главным образом Фадеева[522], Либединского, Авербаха, Ермилова понятие «метод» становится ключевым в рапповской теории, превращается в своего рода фирменный знак, подобно «жезнестроению» или «литературе факта» у лефовцев или «органичности» у перевальцев. Вокруг «метода» вращались рапповские лозунги «живого человека», «срывания масок», «гегемонии пролетарской литературы» и т. д. Понятие это — именно благодаря РАППу, доминировавшему в литературной жизни 1928–1932 годов, — стало настолько важным, что даже «перестройка литературно-художественных организаций», направленная на устранение РАППа, стала невозможной без провозглашения нового «метода», каковым стал «метод социалистического реализма»: литература попросту перестала мыслиться вне «художественного метода».
В конкретной же критике метод был сугубо инструментальной категорией для проведения литературной политики. О том, как обращались с ним рапповские авторы, свидетельствует некролог Авербаха на смерть Маяковского. Хотя Авербах и говорил, что «нельзя преуменьшать гигантского пути, пройденного Маяковским» (вершиной которого стало, конечно, его вступление в РАПП), он напоминал о «бешеной надорванности неврастенического интеллигента Маяковского» и неприемлемости его «метода»: «Канонизировать метод Маяковского — значит не понимать направления развития пролетарской литературы […] значит делать реакционное дело». Оказывается, рационализм и схематизм Маяковского происходили от недостаточной глубины понимания им советской действительности. «Метод Маяковского» противостоит рапповскому «методу срывания масок» и ведет либо к «методу мелкобуржуазного субъективизма», либо к «методу лакировки действительности»[523].
«Метод» позволял эффективно решать ключевую проблему рапповской критики: совмещать политический инструментализм с симуляцией принципиально-идеологического и эстетического подхода к литературе. Сама же рапповская программа была эстетически ретроградной[524]. «Учеба у классиков» оборачивалась чаще всего откровенным эпигонством, а призывы «Долой Шиллера!» к изображению «живого человека» и «срыванию масок» — апелляцией к стилевым конвенциям психологического реализма XIX века и жанрам старого семейного романа. Этот традиционализм был своего рода зеркальным отражением другой крайности рубежа 1930-х годов, представленной лефовской теорией «отмирания искусства», отказа от беллетристики и обращения к «фактографизму» («литература факта», «киноправда», отказ от станковой живописи и т. д.).
Обе программы размещались на «флангах» «культурного фронта», обе представляли собой образцы эстетического утопизма. Фактографическая утопия ЛЕФа (замена литературы газетой) не менее радикальна, чем рапповский эстетический реваншизм. Если лефовцы предлагали совершить «скачок вперед», через беллетристику, то рапповцы мыслили литературное развитие так, как если бы литература не прошла через эпоху модернизма, как если бы ни Серебряного века, ни авангарда не было. При этом лефовцы апеллировали к цеховому сознанию литераторов (техницизм, профессионализм и т. д), а рапповцы — к «читательским массам». В результате из рапповских организаций в ходе негативной селекции вымывалось все талантливое, тогда как левое искусство не находило потребителя. Налицо был в одном случае «кризис производства», в другом — «кризис потребления». Именно об этом писали критики «Кузницы», обвинявшие рапповцев в «предательстве» классовой чистоты исходной пролеткультовской доктрины:
Одним боком рапповская «теория» творчества срослась с интеллигентским эпигонством, с буржуазным упадничеством, другим — с футуристическим деклассированным ремесленничеством. Это обстоятельство говорит об их беспринципности, в результате которой — единственный выход — оппортунизм налитпостовцев[525].
В «оппортунизме», который сводился к отказу налитпостовцев от высокомерного пролеткультовского отношения к классике и самонадеянного нежелания «учиться мастерству», обвиняли их также «левые оппозиционеры» внутри РАППа — литфронтовцы. На призывы «учиться у классиков» они отвечали критикой образцов традиционного реалистического романа XIX века. «Учеба у классиков семейно-любовного асоциально-психологического романа мешает работе по созданию требуемых эпохою новых жанров», — писал Г. Горбачев. И заключал: мы «против „самодержавия“ Толстого и против скатывания к чеховщине; за расширение круга учебы революционными, боевыми, бодрыми, социально-насыщенными, действенными и злободневными в свое время классическими образцами»[526]. Лефовцы были еще радикальнее: резко выступив против призывов РАППа к реализму и учебе у реалистов, они отказали последним в праве быть учителями и объявили их достижения давно исчерпанными и непригодными для строительства новой литературы[527].
Между тем призыв к «учебе у классиков» был частью отказа от раннего напостовского радикализма времен Лелевича и Родова и был сформулирован Авербахом еще в 1925 году. Новый вождь пролетарской литературы прямо связывал «учебу» с «гегемонией пролетарской литературы»: «Борьба за гегемонию есть, в первую голову, борьба за учебу». Так напостовцы хотели соединить несоединимое: идею пролетарской культуры с идеей наследства. При этом критику пролетарской культуры Авербах приписал исключительно Троцкому и Воронскому, забыв о Ленине, а идею учебы, напротив, — исключительно Ленину, постоянно повторяя его призыв «учиться, учиться и учиться».
Отношение к «классическому наследию» было одной из центральных тем конца 1920-х — начала 1930-х годов, когда обнаружился характерный сдвиг. С одной стороны, формалистская критика, примыкавшая к новолефовскому направлению, начала проявлять все больший интерес к социально-историческим аспектам творчества (например, к проблемам литературного быта и т. д.)[528]. С другой стороны, пролеткультовский радикализм в отношении к классике (типа призывов «сжечь Рафаэля») сменился в рапповской критике идеей учебы у классиков. Разумеется, рапповская апология классики была ограниченной: даже «защищая», они продолжали атаковать классиков.
Рапповцы, правда, подчеркивали, что ценят в классиках их способность «психологически-глубоко и совершенно-художественно преломлять в живых и живущих образах […] сущность их эпохи» (Авербах)[529]; их умение создавать произведения, в которых «соотношение между содержанием и формой достигает такого совершенства, что произведение воспринимается как живое, органическое целое, в котором форма является средством для восприятия содержания и достигает в этом отношении такой высоты, что совершенно не чувствуется при прочтении» (Либединский)[530]. Однако учебу у классиков они понимали своеобразно: «Как следует учиться? Прежде всего, следует учиться, подвергая классиков критике» (Рейх)[531].
Критика эта должна быть направлена на то, чтобы «и реализм и романтизм классиков переварить в котле пролетарского содержания, ставя своей задачей создание новой пролетарской формы и нового пролетарского стиля»[532]. О стиле речь заходит не случайно: «учиться» следовало стилю, тогда как «метод» должен был остаться «пролетарским». Рапповская критика подчеркивала эту сугубо прикладную, ограниченную «задачу учебы»:
Проблема литературного наследия и учебы есть проблема критического усвоения определенных стилей, и классики берутся лишь как наиболее яркие его представители[533].
При этом речь шла о вполне определенном стиле, на который следовало ориентироваться. Авербах прямо писал:
Когда мы говорим об учебе, мы имеем в виду то, что прежде всего нужно учиться у пушкинской школы — у Толстого[534].
Пик этих дискуссий пришелся на 1928 год, когда отмечалось 100-летие со дня рождения Толстого. С одной стороны, рапповцы (Фадеев, Либединский) в качестве образца выставляли именно Толстого. С другой — резко критиковали «толстовство». Настолько резко, что журнал «На литературном посту» напечатал статью Михаила Ольминского, направленную против «чрезмерного рекламирования и возможного увлечения сочинениями Толстого». Заслуженный большевик утверждал, что «зря потратил время на чтение этих контрреволюционных произведений (речь идет о „Войне и мире“ и „Анне Карениной“. — Е.Д.). Конечно, писания Толстого талантливы, но именно поэтому сугубо вредны и опасны», — утверждал Ольминский[535]. Повторяя слова Ленина о Толстом («Самый трезвый реализм, срывание всех и всяческих масок»), рапповцы демонстративно солидаризовались с Ольминским: