Перечисленные химикаты придают бумаге необходимую прочность и столь любезную нашему глазу белизну. Одни из них, по ходу дела вмешанные в бумажную массу, заполняют пространство между волокнами целлюлозы, наподобие того, как жировая ткань или — всякое бывает — ботокс распределяется в нашей подкожной клетчатке. Другие наносятся на поверхность бумаги — как лак или крем для загара. Взяв книгу — или просто бумажный лист, — вы держите в руках не дар природы и не порождение творческого ума, а плод двухтысячелетних трудов человечества, людей, которые две тысячи лет что-то измельчали, вымачивали, высушивали. Вы держите в руках осязаемое свидетельство человеческого усердия и мастерства, чудо непостижимой сложности.
По лесу идут тропы, многие сильно заросли и внезапно теряются, дойдя до мест, где лес нехоженый. Тропы проходят каждая своим путем, но при этом по одному и тому же лесу. Порой кажется, что они неотличимы одна от другой. Но это только так кажется. Лесорубы и лесничие умеют их различать. Они знают, что от каждой из них ждать.
Мартин Хайдеггер “Лесные тропы” (Holzwege, 1950)
Точь-в-точь как в той истории со слепым бедолагой Эдипом, участь моя была давным-давно предрешена, но только теперь я разгадал загадку и вступил на верный путь. Дело в том, что в конце 1970-х — начале 1980-х даже в самых заурядных и ни на что особо не претендующих школах Англии ввели для учеников нечто вроде консультаций по выбору будущей профессии. Под конец пятого класса нас всех направили к педагогу — назовем его именем Тиресий, — которому было доверено обращение с новомодной системой определения профессиональных задатков. Мы отвечали на кучу разных вопросов, наши ответы фиксировались на перфокартах, а потом перфокарты загоняли в школьный компьютер, каковой, подумав — не знаю, насколько правомерно будет тут сравнение с Оракулом, — выдавал приговоры, отпечатанные на ленте, как у кассового аппарата. Согласно компьютерным приговорам, нам, подрастающему в графстве Эссекс поколению, рекомендовалось готовить себя к трудовой деятельности в роли секретарш, таксистов и автомехаников. Мне на общем фоне повезло. Судьбой мне было суждено работать в лесничестве.
И вот тридцать лет спустя, за все эти годы практически ни разу не побывав в лесу — если не считать редких прогулок в пригородном Эппингском лесу, а также периодических приключений в древнегреческих мифологических рощах и чащах, где странствовали рыцари короля Артура, в Стоакровом лесу и в том, где живут чудовища из “Там, где живут чудовища”, ну, и еще в родном лесу Груффало, — я вдруг осознал, что на самом деле по горло засыпан палой листвой, буквально утопаю в рыхлой лесной подстилке. Лесником я не стал, но определенно сделался сыном лесов, обитателем тенистых лощин и папоротниковых прогалин. Я фактически кормлюсь лесом.
Взять хотя бы сегодняшнее утро: выйдя ненадолго на улицу, я притащил домой две пачки писчей бумаги, два репортерских блокнота фирмы “Силвайн”, несколько почтовых конвертов, пять простых карандашей средней твердости, а еще “Белфаст телеграф”, “Дейли телеграф”, “Гардиан”, “Таймс”, “Дейли мейл” и два журнала — один про дизайн интерьеров, другой про бокс. А выходил-то я, собственно, купить почтовых марок.
Бумаги я потребляю больше, чем всех остальных продуктов, в том числе и продовольственных. В смысле бумаги я всеяден. Я буквально пожираю ее — вне зависимости от того, что это за бумага и откуда она взялась. (Бывают, впрочем, исключения. Недавно в Лондоне я по рассеянности забрел в “Смитсон”, роскошный писчебумажный магазин на Бонд-стрит — из тех, где продавцы выглядят респектабельнее покупателей, которые, в свою очередь, стократ респектабельнее любого из ваших знакомых, где на входе солидная охрана, а за симпатичный кожаный бювар у вас попросят полторы тысячи фунтов, где можно сделать тисненную золотом надпись на записной книжке и где я, честное слово, не мог себе позволить прикупить даже коробочку простых карандашей.)
Когда я, изводя одну за одной стопы девственно чистой бумаги, пишу на ней что-нибудь карандашами
“Фабер-Кастелл” или распечатываю тексты с помощью давно и окончательно устаревшего сканера-копирапринтера “Хьюлетт-Паккард”, я же на самом деле кладу при корне дерева свою обоюдоострую лесорубную секиру[9]. Я — Смерть, разрушитель… ну, если, не миров, то лесов уж точно[10]. Мы знаем (хотя подобные общеизвестные цифры обычно трудно бывает перепроверить), что на одну пачку бумаги уходит в среднем одна двадцатая часть древесины одного растения. То есть ради производства приблизительно двадцати пачек или восьми тысяч листов, изведенных мною по ходу написания книги, которую вы держите сейчас в руках, целиком было уничтожено минимум одно взрослое дерево. Это если не учитывать напечатанных на бумаге книг, прочитанных мной в процессе работы, и бумаги, на которой напечатали тираж моего произведения. А если все это учесть и суммировать, то, боюсь, выйдет уже не дерево, а небольшой перелесок. Мировые запасы древесины нынче отнюдь не сосредоточены в вековых лесах Канады, России и Амазонии — основные залежи ее раскиданы по книжным магазинам, библиотекам и логистическим центрам “Амазона”.
Всякий, кто углубляется в историю и подробности того, как и почему человек начал перерабатывать деревья в бумагу, рано или поздно чувствует себя царем Эдипом — погрязшим в неведении слепцом, проклятым за страшное злодеяние. Или, скорее, поэтом Данте, который говорит о себе в первой терцине “Божественной комедии”: “Nel mezzo del cammin di nostra vita / mi ritrovai per una selva oscura / che la diritta via era smarrita” (“Земную жизнь пройдя до половины, / Я очутился в сумрачном лесу, / Утратив правый путь во тьме долины”[11]). Selva oscura, или “сумрачный лес”, тут весьма кстати, поскольку исследователя новейшей истории бумажного производства мрак и сумрак, бывает, накрывают грозно и неотвратимо, как грозно и неотвратимо двинулись в финале “Макбета” на Дунсинан воины Малкольма, прикрываясь от защитников замка ветвями, которые нарубили в Бирнамском лесу. (Куросава превосходно снял эту сцену, яркую и зловещую, в фильме “Трон в крови” 1957 года; желающих убедиться в этом отсылаю на “Ютьюб”.)
В XVIII–XIX веках производители бумаги начали искать, чем бы заменить в качестве сырья привычное тряпье, которого попросту переставало хватать. В 1800 году для нужд бумажного производства в Британию было ввезено тряпья на 200 тысяч фунтов стерлингов, цены на него стремительно росли. Как пишет Дард Хантер, автор непревзойденного труда “История и технология старинного искусства выделки бумаги” (Papermaking: The History and Technique of an Ancient Craft, 1943), требовалось “растительное волокно, от природы компактно произрастающее, такое, чтобы его было просто собирать и обрабатывать и чтобы оно давало самую высокую среднюю урожайность в расчете на один акр”.
На конверте, выпущенном бумажной компанией “Дж. Ф. Смит и сыновья”, указано процентное содержание волокон в бумаге, из которой он сделан
Дерево как нельзя лучше отвечало этим условиям — первым об этом заявил Маттиас Копс. В 1800 году он издал книгу, чудесно озаглавленную “Историческое повествование о субстанциях, посредством коих происходила передача мыслей, начиная от древнейших времен и до изобретения бумаги” (Historical Account of the
Substances Which have been Used to Convey Ideas from the Earliest Date to the Invention of Paper). В книге Копс, среди прочего, утверждал, что она частично напечатана “на бумаге, каковая изготовлена из одной лишь древесины, произраставшей у нас в стране, без малейшей примеси тряпья, бумажных отходов, древесной коры, соломы либо иных субстанций, когда бы то ни было употреблявшихся при выделке бумаги; и тому имеются самые что ни на есть надежные доказательства”.
Доказательства не заставили себя долго ждать: в 1800–1801 годах Копс стал обладателем массы патентов, в том числе “на выделку бумаги из соломы, сена, чертополоха, отходов пенькопрядения и ткацкого дела, а также из всевозможных разновидностей древесины и древесной коры”. Копс нашел желающих вложиться деньгами в производство бумаги новым, изобретенным им способом и выстроил посреди Лондона, в Вестминстере, громадную бумажную мануфактуру — как считает специалист по творчеству Уильяма Блейка Кери Дейвис, именно эта постройка устрашающим своим видом внушила Блейку апокалипсический образ близящейся индустриальной эры, который рисуется ему в неоконченной визионерской поэме “Четыре Зоара” (The Four Zoas). Терпения инвесторов, впрочем, хватило ненадолго, в 1804 году Копсу пришлось мануфактуру продать, и, таким образом, на производстве бумаги из древесного сырья сделали себе состояние совсем другие люди.