49
И. Л. Галинская [2005] связывает литературное происхождение имени набоковского Цинцинната с работой З. Фрейда «Остроумие и его отношение к бессознательному» (Вена, 1905), в которой повествуется о некоем министре земледелия, который мало подходил на эту должность. Галинская особо выделяет фрагмент этой работы, резюмирующий, что, когда этот «министр» сложил с себя, наконец, свои обязанности и вернулся к прежним земледельческим занятиям, о нем у Фрейда сказано: «Он, как Цинциннат, вернулся на свое место перед плугом». Цит. по: http://ilgalinsk.narod.ru/nabokov/n_i_fr.htm
В своей книге А. Долинин [2004] считает перевод имени Цинцинната ‘кудрявый, курчавый’ аллюзией к Пушкину, который для Набокова был эталоном подлинного поэта (глава «Пушкинские подтексты в романе Набокова „Приглашение на казнь“»).
О нем, якобы жившем в период династии У (222–227 гг. н. э.), повествуется как о чудотворце, постигшем тайну Эликсира Жизни и сочетавшем вполне разгульный образ жизни со способностью общаться с духами и умением ходить по водам. Завершил он свой жизненный путь, согласно преданиям, попросту вознесясь на Небо средь ясного дня. См. электронный ресурс: http://daolao.ru/qjj/qij_yk.htm
См. [Бабиков 2008].
Об отношениях «Я — Ты» в «Даре» см. [Фатеева 2000, 246–259]. Там представлено наблюдение, что для «Я» Федора «всегда Стобой» были Пушкин и Отец, именно в повествовании о них появляется первое лицо, как и при обращении к теме поэта «Кончеева».
См. в книге [Фатеева 2000] рисунок на с. 251.
См. [Савельева 2001].
Электронный ресурс: http://www.lib.ru/NABOKOW/invitation.txt
Во французском варианте фамилии Delalande внутреннее звуковое подобие выражено еще более явно: lalan окружено двумя de.
В Китае даже есть праздник Цин-мин — праздник чистоты и ясности, который связан с наступлением ясных и светлых дней.
О конструкции «неток» см. также: Брыкова Е. Еще раз о зеркалах Набокова: Один ответ и много вопросов к роману «Приглашение на казнь» // http://lit.1september.ru/2001/21/5.htm
По этому поводу П. Бицилли [1997] пишет следующее: «Почему палач в последний момент „маленький как личинка“? Потому, вероятно, что м-сье Пьер это то, что свойственно цинциннатовской монаде в ее земном воплощении, что вместе с нею родилось на свет и что теперь возвращается в землю. Цинциннат и м-сье Пьер — два аспекта „человека вообще“, everyman’a английской средневековой „площадной драмы“, мистерии. „М-сье-пьеровское“ начало есть в каждом человеке, покуда он живет, т. е. покуда пребывает в том состоянии „дурной дремоты“, смерти, которое мы считаем жизнью. Умереть для „Цинцинната“ и значит — вытравить из себя „мсье Пьера“, то безличное, „общечеловеческое“ начало».
В. Александров [1999: 130] также обнаруживает в женщине в черном Цецилию Ц., однако не дает ответа, почему она несет на руках палача.
В английском переводе «гносеологическая гнусность», пишет В. Александров [1999: 105], превращается в «гностическую гнусность», что позволило С. Давыдову [1982: 100–182] рассматривать эту характеристику в аспекте гностического топоса.
В связи с китайским подтекстом «Приглашения на казнь» можно вспомнить и строки О. Мандельштама 1915 года: «И твой картонный профиль, Гумилев, / Как вырезанный для китайской тени» [Мандельштам 1990, 1: 342].
Ср. у В. Ходасевича [1991: 461]: «Цинциннат не казнен и не не-казнен, потому что на протяжении всей повести мы видим его в воображаемом мире, где никакие реальные события невозможны».
С. М. Козлова в статье «Утопия истины и гносеология отрезанной головы в „Приглашении на казнь“» [1999: 188] пишет, что сам портрет Цинцинната в романе «претерпевает эволюцию», в которой прочитывается метаморфоз бабочки от «совсем новенькой и еще твердой», «скользкой», голой «личинки» — «потом постепенное смягчение» в гусеницу, далее следует окукливание, ороговение кокона — тюремной крепости, в которой происходит оформление «имаго». Описание «имажистого» Цинцинната, уже «сквозящего» через стены кокона, подготовляется интригующим замедлением повествования, намекающим на инородность героя: «Речь будет идти о драгоценности Цинцинната, о его плотской неполноте, о том, что главная его часть находилась совсем в другом месте…»
Соотносим ли этот Делаланд с известным французским астрономом Ж. Ж. Лефрансуа де Лаландом, который был иностранным почетным членом Петербургской академии наук, остается неясным.
Во многих типографских церковнославянских шрифтах Ц очень похожа на перевернутое П, только с хвостиком под серединой буквы.
Впервые опубликовано в сб.: A szó élete. Tanulmányok a hatvanéves Kovács árpád tiszteletére. Budapest, 2004. P. 78–90.
Концепт «двойника» у Набокова лежит в основании его художественной системы, что отмечалось большим числом исследователей. См. [Букс 1998, Давыдов 1982; Долинин 1988; Левин 1990; Сконечная 1999; Davydov 1995; Tammi 1985, 1999].
М. А. Дмитровской замечено, что слово «дым» — ключевое для Набокова. Так, в романе «Машенька» (1927) «дым» часто в контекстах составляет паронимическую пару к слову «дом», что, по мнению исследовательницы, несет в себе семантику эфемерности, случайности, временности земного «жилища» человека [Дмитровская 2001: 311].
Заметим попутно, что «папиросы» являются одним из маркеров коммуникации у Набокова, например, в романах «Отчаяние» и «Защита Лужина». Недаром Шерлок Холмс в переложении Набокова (в «Защите Лужина») составил монографию о пепле всех видов сигар. Однако в самом романе о шахматисте папироса оказывается «роковой»: она указывает на тупик героя в его «шахматной коммуникации» с Турати (см. [Фатеева 2001]). В романе «Дар» коробочка из-под папирос служит для написания и передачи записок. Значимо также, что курение папирос создает «дым», сопровождающий творческий процесс. В подобном дыме герой «Дара» затем увидит свою возлюбленную сквозь поэтический туман: ср. «Туман какой-то грусти обволок Зину — ее щеки, прищуренные глаза, душку на шее, косточку, — и этому как-то способствовал бледный дым ее папиросы» [3, 326]. В любом случае в папиросном дыме у Набокова можно видеть некоторый аналог того «дыма», который переключает героя анализируемого нами рассказа в поэтическую сферу.
Быть может, строки этого стихотворения и сам набоковский образ «дыма» были в какой-то степени навеяны стихотворением Л. Мея «Дым» (1861). Ср. у Мея: «Все трубы в небеса стремят посильный дым. / И засмотрелся я на них сегодня… <…> И много говорят мне трубы… В клубах дыма / Я вижу образы живые… Много их, / И малых и больших, чредой воздушной мимо / Промчались в небесах морозно-голубых».
Если заглавие «Адмиралтейская игла» отсылает к Пушкину, то истоки «Тяжелою дыма» мы обнаруживаем, во-первых, в ранних стихах Набокова и, во-вторых, ретроспективно в «Других берегах», где «дыму», увиденному юным героем и Тамарой, приписывается блоковское начало: «Интересно, мог ли бы я доказать ссылкой на где-нибудь напечатанное свидетельство, что как раз в этот вечер Александр Блок отмечал в своем дневнике этот дым, эти краски» [4, 266].
Проекция Леонида на поэта-романтика усиливается приписываемыми ему «лермонтовскими глазами» и «породистым профилем» [4, 413].
Ср. у Ахматовой: «Принесли пресвятой богородице / На руках во гробе серебряном / Наше солнце, в муке погасшее, — / Александра, лебедя чистого».
«Лиловые ликеры» Елок, видимо, получает от Северянина. Снижая и его образ, Набоков в «Других берегах» пишет, что «…в такие дни даже Северянин казался поэтом» [4, 292].
Ср. также в стихотворении самого Набокова «На смерть А. Блока»: «И о солнце Пушкин запоет» (1921) [Набоков 2002: 67].
Одно из стихотворений Набокова о Петербурге так и начинается: «Для странствия ночного мне не надо / ни кораблей, ни поездов» (1929).