А.Г. Всё-таки Брюсов, вы называли.
Л.Ш. Брюсов, да, Брюсов был моден. И Бунин был уже известен, хотя не так моден, как Брюсов. И одну пластинку с очень большим трудом нашёл Андроников – чемпион литературного поиска. И то не сам, а он по радио объявил, что выходит антология голосов писателей и нет Бунина. И ему тут же позвонила одна пожилая дама с Арбата и сказала, он у неё есть. И так появилась первая пластинка Бунина. Вторую никак Андроников найти не мог. И я грешным делом думал, что, может быть, её в тираже и не было, хотя она в каталоге значится. Но столько лет все искали, нету, ну, нету. Нет.
И я искал запись Толстого. Это отдельная история, довольно длинная, но я постараюсь коротко. Было сообщение в журнале «Граммофонный мир» о том, что на таможне в Риге конфискована пластинка «Исповедь Льва Толстого, читанная им самим». И это объявление взволновало всех коллекционеров. На него обратил внимание Волков-Ланит, один из очень интересных людей, когда-то он дружил с Маяковским, потом был арестован, потом был реабилитирован. Вернулся в Москву и в своей квартире нашёл следователя, который его допрашивал. Он его выселил по суду.
А.Г. Потрясающе.
Л.Ш. Да. И я всё просил его, чтобы он написал воспоминания, а он не любил об этом говорить и не хотел говорить. Он вернулся с перебитым позвоночником, он ходил в корсете, но продолжал работать, написал несколько книг – о Маяковском, например, очень интересную книгу о фотографиях Маяковского. И огромная музыкальная коллекция у него была. Клоуны, ещё какие-то редкие пластинки и литературные записи. И он вдруг нашёл эту заметку, и предпринял лихорадочные усилия, чтобы найти саму пластинку Толстого – «Исповедь», неизвестную, запрещённую, конфискованную. И ему показалось, что он её нашёл. Ему написала какая-то женщина, что она у неё есть. И он ждал со дня на день, что она окажется у него – но не получилось, он умирает. Но легенда сохранилась. И когда она обсуждалась среди специалистов, то профессор Янин… Это известнейший академик, который занимается новгородскими грамотами, очень большой авторитет, но он же – и авторитетнейший коллекционер и специалист по пластинкам.
А.Г. Какое открытие, он был у нас в студии…
Л.Ш. Это все специалисты знают. Он выступает довольно широко на симпозиумах по грамзаписи. И он в журнале одном сказал, что если такая пластинка есть, то она должна быть между такой-то и такой-то в архиве «Граммофон», он это высчитал. Я не очень в это верил. Но решил проверить. И когда уже можно было ездить за границу, то, попав в Лондон, я предпринял все усилия, чтобы попасть в архив фирмы «Граммофон». Это была международная фирма, которая очень много работала в России. И там могли сохраниться даже матрицы. Это на окраине Лондона, черте где. Но помог мне Шишковский такой, корреспондент по Лондону, спортсмен замечательный. И мы туда приехали, и нам говорят: да, есть у нас русские пластинки. А Толстой есть? Есть Толстой. Но это оказался тот Толстой, которого мы уже знали. А что ещё? Ну, вот Шаляпин, какие-то марши. В конце концов Шишковский так расположил к себе хранителя, такую даму милую, что она повела нас в архив.
И вот стоят русские пластинки, и одна за другой – она мне их даёт. И вдруг я вижу Бунина. Наверное, что-то у меня изобразилось, она говорит: что, редкая пластинка? Я говорю: единственная в мире. И тут же: можно переписать? Просто уже я боялся её выпустить. Она говорит: да, пожалуйста. И когда мы её поставили на проигрыватель, она не встала, её никто никогда не слушал, понимаете? Пришлось провернуть дырочку. Вот так, никто никогда не слушал эту пластинку.
Так мы услышали вторую пластинку Бунина. Кроме того, первая пластинка тоже там была. Мы услышали первую пластинку, самое лучшее звучание. Так что это была просто одна из самых звёздных минут для коллекционера.
А.Г. Какой из фрагментов пластинки Бунина мы сейчас можем послушать?
Л.Ш. Я хочу самое знаменитое «Одиночество», потому что его знают наизусть.
(Фрагмент из «Одиночества»).
Л.Ш. Мне показалось, что тут запись звучит чуточку медленнее, чем обычно, это может быть?
А.Г. Вряд ли.
Л.Ш. Вряд ли, да? Ну, значит, показалось.
А.Г. В этой медленности есть то, что потом в «Окаянных днях» стало просто очевидным. Совершенно. Есть такое отстранение от самого себя ещё минуту назад, такая дистанция между собой и собой – в этой интонации, о чём бы он ни говорил. Потрясающе.
Всё-таки я возвращаюсь к первому впечатлению, полученному от Багрицкого, от исполнения Блока. Я и Блока слышал тогда, на той пластинке, но это не произвело на меня должного впечатления, наверное, потому что и вникать тогда не очень хотелось, и запись была невысокого качества, и голос этот слабый, тонувший. А здесь такой мощный напор – вы в книге пишете, что по-настоящему поэзию, наверное, и поэта можно понять только со слуха.
Л.Ш. Конечно, конечно. Но в некоторых случаях это особенно важно. А в некоторых не так важно. Есть поэты, не слыша которых, мы просто очень многого не знаем. О Цветаевой мы, я уверен, очень многого так и не узнаем никогда, не услышав её. Маяковского мы много лучше знаем, потому что всё-таки мы услышали его, хотя и в плохих записях. Но мы слышали многих современников, которые доносили до нас в какой-то мере его интерпретацию. Мы слышали Яхонтова, который, хотя он совсем не подражал, но что-то тоже передавал от Маяковского. Так что тут ближе, счастливее.
А.Г. Не было неожиданностей для меня, когда прозвучали звуки Маяковского. Но была очень большая неожиданность, когда вдруг заговорил Есенин. Когда была сделана запись Есенина?
Л.Ш. 11 января 20-го года. Холодной, голодной зимой. Жил он тогда у Мариенгофа, довольно долго, в Богословском переулке. И профессор Бернштейн приехал из Петербурга, чтобы записать, в частности, и Есенина. Он тогда записал Есенина и, кажется, Клюева или Клычкова. И был очень доволен этой записью, потому что это очень интересное чтение и неожиданное. Не знаю, для Бернштейна, для современников, это, может быть, не было неожиданно, они слышали его. А для нас это было неожиданно – опять же из-за чтецов, которых вы так не любите, я тоже не очень. Но я очень ценю некоторых, допустим, Журавлёва или Закушняка, это было что-то замечательное. Они читали Есенина, и мы с вами услышали Есенина таким нежным, красивым, певучим. Но это ещё и была просто установка государственная, потому что Есенин для нас был только пейзаж.
А.Г. Никакого хулиганства, никакой ярости.
Л.Ш. Да, да. Никакого хулиганства, ничего кабацкого, ничего этого не было. Поэтому когда вдруг мы услышали эти вещи, это было, конечно, неожиданно. Это было просто гораздо интереснее. И потом – это была правда, вот ведь что. И правда очень трагичная, очень страшная. Есть запись «Сорокоуста», где он кричит о гибнущей деревне, и запись «Исповеди хулигана», где он тоже прямо всего себя… Это очень сильные вещи. И вот какая интересная вещь. Ведь эти интонации актёр довольно легко может услышать и повторить. Иногда это делается.
А.Г. Достаточно вспомнить Высоцкого, «Монолог Хлопуши».
Л.Ш. Высоцкий повторил замечательно. Кстати, Высоцкий слышал эти записи.
А.Г. Это вне всякого сомнения.
Л.Ш. Я просто имел удовольствие давать актёрам театра на Таганке слушать эти записи. Все слушали, но он это воспроизвёл гениально, совершенно адекватно. А есть фильм, где актёр загримирован идеально, просто страшно, абсолютно. И он читает тоже по фонограмме, но ничего похожего. Как это ускользнуло, куда это провалилось?
А.Г. Провалилось туда же, откуда это берётся.
Л.Ш. Да, да. Если неоткуда взять, то его и не будет. Так что послушаем Есенина.
А.Г. Давайте, а что мы услышим?
Л.Ш. Мы услышим «Исповедь хулигана». Это большая вещь, но давайте хотя бы первую часть послушаем.
(Фрагмент из «Исповеди хулигана»).
А.Г. Как были эти записи сохранены?
Л.Ш. Тогда я просто про историю этих записей расскажу. Это история интересная, длинная, поучительная, трагичная. Эти записи делались в Петрограде с 20 года, в Институте живого слова. Представляете, ещё шла гражданская война, когда организовали такой институт – Институт живого слова. И там замечательные люди работали. Это было очень актуально, потому что речь вышла на улицы. Это бесконечные митинги, бесконечные политические вечера, это новые театры. И вот это всё изучалось. И чтобы было какое-то объективное свидетельство, то там стали записывать на фонограф. Потом мерить, изучать, сравнивать. И эту работу вёл профессор Сергей Игнатьевич Бернштейн. Там работал Эйхенбаум, там работал Гумилёв как профессор по поэтике. И как-то мне Сергей Игнатьевич Бернштейн рассказывал: выполняя трудовую повинность (они чистили снег), Бернштейн попросил Гумилёва зайти в лабораторию для читки, чтобы представить свой голос науке. И профессор Гумилёв зашёл, и поэтому тоже сохранилась запись Гумилёва. Это всё очень успешно развивалось в 20-е годы. Но в 30-е годы всё было прекращено, потому что пришли чистить институт представители завода «Красный треугольник», это, кажется, резиновые калоши. И нашли, что профессор Бернштейн делает всё неправильно, потому что он говорит, что существуют общие законы для читки буржуазных и пролетарских поэтов.