исхождением Грозному царю, оставалась в Европе, по сути, на правах Оттоманской империи — как чужеродное тело.
Великая революция потребовалась России, чтобы вернуться в Европу. Лишь читая отчаянные призывы Петра к французскому королю («Европейская система изменилась. Исключите Швецию и поставьте меня на ее место»),9 начинаешь понимать, что означало из-
Alfred Rieber. «Persistent Factors in Russian Foreign Policy» in Hugh Ragsdale, ed. imperial Russian Foreign Policy, Cambridge Univ. Press, 1993, p. 347.
Ibid., p. 347-348.
А. Зорин. Кормя двуглавого орла, М., 2001, с. 52.
Cited in В.Н. Sumner. Peterthe Great and the Emergence of Russia, English Univ. Press, 1950. p. 97.
вестное признание графа Никиты Панина, руководителя внешней политики при Екатерине. «Петр, — писал он, — выводя народ свой из невежества, ставил уже за великое и то, чтоб уравнять оный державам второго класса».[8]
Екатерина
И Продолжая дело Петра, Ека
Глава первая Вводная
терина относилась к этому его завоеванию в выс-
шей степени ревностно. Она не только вывела Россию в ранг европейских держав «первого класса», говоря языком графа Панина. И не только заявила в первом же пункте своего знаменитого Наказа Комиссии по уложению, что
«Россия есть держава европейская», но и сопроводила свое заявление таким удивительным комментарием:
«Перемены, которые в России предпринял Петр Великий, тем удобнее успех получили, что нравы, бывшие в те времена, совсем не сходствовали с климатом страны и принесены были к нам смешением разных народов и завоеваниями чуждых областей. Петр Великий, вводя нравы и обычаи Европейские в Европейском народе, нашел тогда такие удобности, каких он и сам не ожидал»}1 Иначе говоря, весь московитский период отлучения от Европы был официально объявлен неестественным для России (не соответствующим ее климату и в этом смысле просто исторической аберрацией).
Новая история страны начиналась, согласно Екатерине, с ее возвращения в Европу. Можно как угодно относиться к наивной попытке императрицы («обокравшей», как она сама признавалась, Монтескье) теоретически обосновать свое сомнительное историографическое новшество. Намерения ее, однако, сомнению не подлежат.
Нетрудно себе представить, как отнеслась бы императрица к стремлению своего внука Николая, оказавшегося полстолетия спустя на ее престоле, перечеркнуть все усилия Петра и ее собственные старания. Ведь то, что он и впрямь их перечеркнул, буквально бросается в глаза. Дело дошло до того, что ее собственные
письма Дидро и Д'Аламберу были запрещены николаевской цензурой. Но вот пример более серьезный.
Читая переписку Екатерины с философами или ее яростную отповедь аббату Шаппу д'Отерошу под длиннейшим названием (которое я для удобства читателей сокращу на несколько строк) «Антидот или разбор дурной, но великолепно изданной книги под заглавием „Путешествие в Сибирь"», ясно видишь, как отчаянно отбивалась она от обвинения, что ее правление деспотическое, а дух ее народа рабский. Точно такого же негодования полны и полемические сочинения ее современников и единомышленников.
Вот что писал, например, самый талантливый из них в «Примечаниях но Историю древния и нынешния России г. Леклерка, сочиненных генерал-майором Иваном Болтиным». Россия, говорит Болтин, и вообще «северные народы вольность за первейшее благо, а рабство за гнуснейшее и посрамительнейшее для человечества состояние признают».12 И тотчас после этого: «Как можно правление Российское назвать деспотическим, где дворянство не меньшею вольностью, выгодами и преимуществами пользуется, а купечество и земледельцы несравненно меньше несут тягости, нежели в котором ни есть из государств Европейских?».[9]
Я опять же ни на минуту не призываю читателя поверить этой откровенно пропагандистской риторике, а только предлагаю прислушаться к самой тональности сочинений Ивана Болтина и его императрицы. Ясно, что Европа была для них скорее символом, нежели со- вокупностьюцэеальных государств, каждого со своей собственной историей и собственной судьбою. Говоря научным языком, означала она для них «идеальный тип» государственности, способной к политической модернизации. Именно поэтому никак не могла допустить Екатерина, чтобы ее страну отождествили с Азией, где деспотизм обрекал общество, согласно общепринятой тогда «климатической» классификации Монтескье, на политическую смерть.
Не забудем также, что власть этой «климатической» теории была в ту пору абсолютной — даже над самыми просвещенными ума-
12
И. Болтин. Примечания на Историю древния и нынешния России г. Леклерка, сочиненные генерал-майором Иваном Болтиным, Спб., 1788, с. 242.
ми. До такой степени, что и четверть века спустя после смерти Екатерины П.Я. Чаадаев все еще считал Японию «нелепым уклонением от божеских и человеческих истин».14 И В.Г. Белинский не сомневался десятилетием позже, что «народ, не сознающий себя живым членом человечества, есть не нация, но... живой труп, подобно китайцам, японцам, персиянам и туркам».15 Мудрено ли, что для Екатерины деспотизм, свойственный этим «живым трупам», всегда был не только бранным словом, но и личным оскорблением?
А теперь сопоставьте это с позицией, которую без тени смущения и с некоторым даже самолюбованием провозгласил ее внук Николай. «Да, — признавался он, — деспотизм еще существует в России, ибо он составляет сущность моего правления, но он согласен с гением нации».16 А вот позиция его единомышленника и сотрудника, уже упоминавшегося графа Уварова по поводу согласного с деспотизмом «гения нации», а также «гнуснейшего и посрамительнейшего в человечестве состояния»: «У политической религии, как и у веры в Бога, есть свои догматы. Для нас один из них крепостное право. Оно установлено твердо и нерушимо. Отменить его невозможно, да и ни к чему».17
Поворот, согласитесь, головокружительный. Внук Екатерины так же грубо и откровенно разрушал дело своей бабки в XIX веке, как Г розный царь, который тоже ведь был внуком европейского реформатора России Ивана III, разрушал дело деда в XVI.[10] Это был тотальный семантический переворот, если хотите. Уваров и его император сознательно и даже с большим воодушевлением лепили анти- петровский образ России.
Дело, однако, было не только во внезапной и драматической перемене официальной риторики. Еще важнее, что как прагматичес-
П.Я. Чаадаев. Философические письма, Ардис, 1978, с. 40.
В.Г. Белинский. ПСС, М., 1953*59» т-5» с. 305-306.
М. Лемке. Николаевские жандармы и литература. 1826-1855, Спб., 1918, с. 42. (выделено мной. —А.Я.)
Cited in F. Fadner. Seventy Years of Pan slavism in Russia 1800-1870, Georgetown Univ. Press, 1962, p.219.
кий политик, посвятивший жизнь приобщению России к «символической» Европе, Екатерина непременно увидела бы в николаевском перевороте угрозу европейской коалиции против «отечества драгого». И действительно, ведь крымская катастрофа была в нем заложена, подобно дубу в желуде. По крайней мере, по трем причинам.
Во-первых, противопоставление России Европе не могло долго оставаться лишь правительственной риторикой. Оно должно было тотчас обрести своего рода лобби, влиятельную котерию националистических идеологов, оправдывавших и обосновывавших эту новую культурно-политическую ориентацию страны. Должно было, другими словами, стать основополагающим фактом ее культурной жизни. Тем более что эпоха наполеоновских войн оставила ей в наследство целую плеяду угрюмых проповедников «особнячества», последователей А. Шишкова и Ф. Ростопчина, ненавидевших все иностранное и подозревавших в «опасном якобинстве» даже такого выдающегося идеолога самодержавия, как Н.М. Карамзин.
Во-вторых, это «особняческое» лобби, проповедовавшее превосходство России над Европой, должно было раньше или позже заставить самодержца поверить в его собственную риторическую фикцию. И это не могло не сказаться на его отношении к Европе. Соблазн бросить ей вызов оказался непреодолим. Во всяком случае для Николая, в котором, по выражению Пушкина, было «много от прапорщика и немного от Петра Великого».19 Соответственно, дело и кончилось Крымской войной.
В-третьих, наконец, низведение страны, как в московитские времена, на уровень Оттоманской империи, т. е. чужеродного Европе тела, не могло не вызвать в ней ответную реакцию. Короче, николаевский переворот был чреват возникновением в Европе массовой русофобии. Стоило, например, подняться в 1830-х Польше, как она надолго обрела в глазах европейской публики тот же международный статус угнетенной варварами европейской страдалицы, что и Греция, судьба которой под Оттоманским игом всколыхнула континент десятилетием раньше.