Я не считаю, что мое чадо вовсе свободно от погрешностей, но ведь и человеческое дитя, насколько мне известно, от них не свободно; хотя оно, без сомнения, не заслуживает той озлобленности, с которой ее встретила публика. Однако в мои намерения нисколько не входит ее защищать, и признаю справедливым любое решение суда, как это всегда бывало, когда книгу обвиняли в том, что она скучна. А посему торжественно объявляю вам, господин Цензор, что не стану впредь беспокоить свет своими отпрысками той же музы».[423]
Комментируя эту, казалось бы, не нуждающуюся в комментариях речь, необходимо отметить ее общий тон: здесь уже нет и попытки смягчить ситуацию юмором, насмешкой – ее тон от начала и до конца серьезный и печальный. Любопытно признание в том, что этот роман дороже ему всех прежних. Почему? Ведь даже и до конкретного анализа «Амелии» мы не скрывали от читателя, что все-таки высшим достижением автора – таков общий приговор читателей и критиков – является «История Тома Джонса, найденыша». Об этом, в конце концов, свидетельствует почти 250-летняя история бытования романов Филдинга, а это достаточно долгий испытательный срок. Но ведь примерам подобного авторского предпочтения несть числа. Тут, наверно, объяснением служит помимо прочего судьба произведения, то, как дался автору его любимый отпрыск, какой ценой и какие надежды он на него возлагал – эстетические и нравственные.
И еще один, на первый взгляд совсем уж странный момент: роман, который большинство читателей того времени сочло композиционно плохо слаженным, плохо выстроенным, оказывается, как уверяет автор, был написан по тем же правилам, по которым написана «Энеида» Вергилия. Такая ассоциация едва ли возникнет при чтении «Амелии» и у современного образованного читателя. Но к этому сюжету мы еще возвратимся в дальнейшем. В итоге следует сказать, что свое обещание Филдинг выполнил и романов больше не писал.
Последнее, впрочем, нисколько не остудило пыл его врагов. Напротив, брань, пародии и личные нападки еще более усилились. Несчастная «Амелия» не раз в них фигурировала, но самый жестокий и грязный выпад против романа сделал Боннел Торнтон (1724–1768), небесталанный журналист, издававший несколько позднее в содружестве с Джорджем Кольманом старшим (1732–1794) популярный юмористический журнал «Знаток» (январь 1754-го – сентябрь 1756-го).[424] На сей раз Торнтона просто нанял некий Далвен, который прежде служил под началом братьев Филдингов в их «Конторе всевозможных сведений», а затем открыл собственную аналогичную контору и, дабы сокрушить своих конкурентов, скомпрометировать их самих и их дело, а заодно и «Ковент-Гарденский журнал», его рекламировавший, обратился к ничем не брезговавшему Торнтону. Тот стал выпускать специально ради этого «Друри-Лейнский журнал» (само название уже обнажало замысел, поскольку два ведущих лондонских театра: Ковент-Гарден и Друри-Лейн тоже в это время соперничали и враждовали). Так вот, 13 февраля 1752 г. Торнтон опубликовал в своем «Друри-Лейнском журнале» новую главу из «Амелии», представлявшую пародию на роман Филдинга.[425]
Мы привели краткий пересказ этой пародии, дабы читатель мог хотя бы на одном этом примере представить себе не только характер нападок, которым подвергалась «Амелия», но и вообще степень ожесточенности тогдашней литературной полемики и литературные нравы.
Убедившись, что силы неравны, что он и сам нередко не может удержаться от недостойных его имени полемических выпадов, Филдинг решил прекратить издание «Ковент-Гарденского журнала». В последнем 72-м номере от 25 ноября 1752 г. (где он, надобно признать, опять не сдержался и разразился потоками брани по адресу одного из своих врагов – пасквилянта Хилла) он торжественно объявил, что, кроме исправления прежних своих сочинений, не имеет больше намерения поддерживать какие-либо отношения с более веселыми музами. Действительно, в оставшиеся два неполных года жизни он более не занимался художественным творчеством. Только после его смерти была обнаружена рукопись дневника, который смертельно больной писатель вел во время своего путешествия в Лиссабон, куда он в сопровождении жены поехал по совету врачей в надежде исцелиться.
Без всяких прикрас Филдинг описывает свое жалчайшее физическое состояние: он уже не в силах самостоятельно передвигаться, его подымают на корабль, как «мешок с костями»; в дороге его то и дело подвергают мучительным пункциям, чтобы освободить от жидкости вздувшийся от водянки живот; на его лице – печать смерти, и оно настолько изуродовано болезнью, что беременные женщины боятся на него глядеть, опасаясь дурных последствий. Обо всем этом Филдинг пишет без малейшего желания разжалобить; но самое удивительное – стоит ему только почувствовать себя немного лучше, как к нему возвращается любовь к плотским радостям жизни – еде, вину; в жизнелюбии Филдинга даже на краю могилы есть поистине нечто раблезианское.
Справедливо писала о нем Мери Монтегю (1689–1762), одна из самых образованных женщин Англии XVIII в., писательница и путешественница, состоявшая к тому же в родстве с романистом: «Я сожалею о смерти Филдинга, и не только потому, что не прочту больше новых его сочинений; мне кажется, он потерял больше, чем другие, – ведь никто не любил жизнь так, как он, хотя никто не имел для этого столь мало оснований… Его организм был так счастливо устроен (хотя он и делал все возможное, чтобы его разрушить), что позволял ему забывать обо всем на свете перед паштетом из дичи или бутылкой шампанского, и я не сомневаюсь, что в его жизни было больше счастливых мгновений, чем в жизни любого принца».[426]
В Лиссабоне, на чужбине, и покоится прах Филдинга, быть может, одного из самых английских писателей – по свойствам своего таланта, жизневосприятия, юмора и самой своей человеческой сути.
* * *
Обратимся теперь непосредственно к «Амелии». Начало повествования решительно отличается не только от вступительных глав прежних романов самого Филдинга, но и всех прочих известных английских романов того времени. Никаких предварительных сведений о героях, об обстоятельствах их рождения и воспитания, того, что должно подготовить нас к восприятию последующего сюжета. Читателя сразу погружают в гущу событий: группа задержанных ночной стражей правонарушителей предстает перед судьей Трэшером, творящим скорый и неправый суд; затем один из задержанных оказывается в тюрьме, и только здесь мы узнаем, что имя его капитан Бут и догадываемся, что он-то и будет одним из главных героев романа. В римской литературе существовал специальный термин для такого рода повествовательного приема – in médias ress, что означает – «в середину дела», т. е. ввести читателей с самого начала в разгар событий.
В тюрьме Бут неожиданно встречается с красивой дамой, тоже арестанткой, которую он знал несколько лет назад и которую, к его изумлению, обвиняют в убийстве. Какое стремительное и, можно сказать, увлекательное начало, столь необычное для романов той эпохи и столь характерное впоследствии для европейского уголовного романа! Удовлетворяя естественное любопытство героя, дама – мисс Мэтьюз, рассказывает ему не только о том, что привело ее в тюрьму, но и о том, как ей жилось в родительском доме. Затем, уступая настойчивым просьбам мисс Мэтьюз, капитан Бут сам в свою очередь посвящает ее – и притом еще более детально – в события своей жизни за те же годы.
Если рассказ мисс Мэтьюз занимает три главы первой книги, то вставной рассказ Бута занимает всю вторую и третью книги; мало этого, в романе есть еще один огромный вставной рассказ другой героини романа – миссис Беннет, впоследствии миссис Аткинсон, – о своем прошлом и своих несчастьях. Он непомерно растянут, включает множество подробностей, казалось бы, не очень относящихся к делу, а подчас и просто в данной ситуации неуместных. Этот рассказ занимает почти целиком всю седьмую книгу! Таким образом, вставным повествованиям отведено три книги из двенадцати, т. е. почти четверть всего объема романа, и они надолго оттягивают дальнейшее развитие сюжета.[427]
Одним словом, композиция романа представляется на первый взгляд неслаженной, недостаточно продуманной, а вставные эпизоды-рассказы воспринимаются как несколько неуклюжая попытка восполнить пробел и дать читателю необходимые сведения о героях. Выходит, Филдинг, начав так оригинально, нестандартно свое повествование у не знал, как потом ввести читателя в курс дела, а сам материал романа производит впечатление известной пестроты и неоднородности.
В предисловии к своему раннему роману «История приключений Джозефа Эндруса…» Филдинг обозначил жанр повествования термином «комический эпос» и пояснил, что большой охват событий, множество действующих лиц и протяженность во времени роднит его роман с эпосом Гомера и Вергилия, а то обстоятельство, что герои романа люди низкого звания и их приключения носят комический характер, сближает его с комедией. Однако строение сюжета и в уже названном романе и в «Истории Тома Джонса, найденыша» сближает их не столько с «Одиссеей» или «Энеидой», сколько с совсем другим и относительно современным жанром – испанским и особенно французским приключенческим плутовским романом – «Комическим романом» (1651–1657) Скаррона (1610–1660) и «Жиль Блазом» (1715–1735) Лесажа (1668–1747).