7 апреля 1974 г.
Утро. Еще нет и шести. Восток только-только начал светлеть. И вдруг в открытое окно полилась песня жаворонка. Настоящего жаворонка! И сразу пропало чувство города и городской квартиры со всеми удобствами вплоть до газа и мусоропровода, и на какое-то время показалось, будто я там, в степи, может быть, в тех же логах, и кругом никого нет. Степь, синее небо и — эти жаворонки... Хорошо!
Неужели это те самые жаворонки, которые оставались здесь на зиму? Или прилетные? Как бы то ни было, а их привязанность к родному клочку земли не перестает удивлять. Кругом дома — девяти-, двенадцати- и шестнадцатиэтажные, — снуют автобусы и легковушки, без конца бродят люди, а им, птахам, хоть бы что! Еще и гнезда совьют где-нибудь на пустыре, и птенцов выведут! Что ж, в добрый час!
А вообще-то чему же здесь удивляться? В будущем так и будет. Чем острее человек будет чувствовать потребность в природе, тем добрее, бережнее станет относиться к ней. И в конце концов наступят времена, когда звери и
птицы — если не все, то многие, — увидят в людях не врагов, а друзей, и перестанут их бояться. И уже людям надо будет остерегаться, как бы не наехать, не наступить на потерявшего всякий страх зверя или птицу, не причинить им нечаянного вреда.
11 апреля 1974 г.
А сегодня звонил Борису Павленку. Сказал, что роман прочитал, и прочитал с удовольствием. Почти не отрываясь. Макаенок (он тоже прочитал) говорит, что это, строго говоря, не роман — ему надо дать другое жанровое определение. Я с ним согласен. Однако это не меняет положения. Будем печатать.
29 апреля 1974 г.
Говорят, в Москве действует какая-то шайка, которая занимается тем, что поджигает дачи состоятельных товарищей. Денежных товарищей. В Минске то же самое. Начались ограбления. Но какие ограбления! У предсовмина Киселева исчезли золото и хрусталь. Не все золото и не весь хрусталь, разумеется, — какая-то часть. Вора нашли. Кое-что вернули. Остальное пропало. Дело возбуждать постеснялись. Неудобно предавать гласности такие вещи.
Потом обокрали квартиру Пилотовича, бывшего секретаря ЦК КПБ, а ныне посла в Польше. Хранительницей квартиры оставалась теща Пилотовича, Розалия Антоновна. Однажды она куда-то вышла на минутку. А воротилась, ее встретили дюжие молодчики. «Тихо, а то будет худо!» Втолкнули в туалет и приказали помалкивать. А сами тем временем стали «убирать все лишнее», опять же золото и хрусталь, как вещи, не теряющие цены. Взяли, вышли, погрузили на машину и... поминай как звали.
Розалия Антоновна, разумеется, подняла шум, прибежала милиция, начались поиски... Все тщетно!
Наконец самый свежий и самый смешной случай. Днем подъехала машина, из нее вышли, допустим, те же молодчики и очистили квартиру Марцелева, зав. отделом культуры ЦК КПБ. Все забрали. Впрочем, не вообще все, а все или почти все золото и почти весь хрусталь, и опять — никакого шума. Как будто ничего и не было.
21 мая 1974 г.
Макаенок приехал из Польши. В составе делегации был и Владимир Солоухин.
— Настоящая русская душа. Смотрит тебе в глаза — и ты знаешь, что то, что у него на уме, то и на языке. Будет хвалить или хаять — все от души, искренне.
— Между прочим, — продолжал делиться своими впечатлениями от поездки, — я сделал для себя одно открытие. Меня все время упрекают, за язык упрекают, будто бы в языке у меня много русизмов. Люди у меня пьют не из шклянок, а из стаканов, едят не цукерки, а конфеты. Теперь, если бросят упрек, я знаю, что ответить. Я напомню им, что язык-то у нас белорусский!.. Белорусский, обрати внимание, а не белопольский! Посмотрю, что они на это скажут!
О приеме в советском посольстве рассказывает:
— Дворец — ну прямо-таки княжеский! Приезжаем. Вместе с Солоухиным. Сидим десять, двадцать минут. Нет посла, то есть Пилотовича. Солоухин пожимает плечами: «Может, хватит ждать?» — «Погоди, — говорю, — ты увидишь что-то интересное!» Проходит еще двадцать минут. Наконец является. Приглашает в кабинет. Посочувствовал мне (насчет сгоревшей дачи), я посочувствовал ему (насчет ограбленной квартиры)... Потом спрашивает: «Ну, как вас здесь принимают?» А я уже на взводе и про себя думаю: я тебе сейчас выдам по первое число... «Как, — отвечаю, — какой посол, такой и прием!» Пилотович насторожился, но пилюлю проглотил. Кивает помощнику: дескать, чаю... Я говорю: «Только чаю?» Тогда Пилотович снова кивает: «Пусть принесут коньяк!» Я вздыхаю и говорю с укором: «Вы и здесь коньяк с утра пьете!» Пилотович побледнел, потом покраснел, но и эту пилюлю проглотил. Что ему оставалось делать? А когда мы вышли, я сказал Солоухину: «Ничего, пусть не заставляет людей ждать так долго!»
18 июля 1974 г.
Вчера заходит в редакцию Константин Губаревич, драматург. Оказывается, побывал в колхозе «Коминтерн», что на Могилевщине, и написал очерк.
— У вас очерками занимается, кажется, Леонид Леонов. Или Леонович, как он подписывается?
— Нет. Он занимался критикой. А теперь будет заниматься наукой, — говорю.
— Наукой — это хорошо. По сравнению с критикой наука — живое дело...
Кстати, он и пьесы пишет. Одну предложил министерству... Читал...
— Ну и как?
— Драматургия — трудный жанр!
И — пошло-поехало. О том, что драматургия — трудный жанр, что мало хороших пьес... Вот сейчас проводится всесоюзный конкурс молодых драматургов. Двухступенчатый. Сначала в республиках отбирают, потом отобранные вещи отсылают в Москву, на всесоюзный. И что же? Поступило много, а отобрали пока что только две! «Вир» и еще... Вот память проклятая... Склероз...
Меня как будто кто в спину толкнул:
— Не «Площадь Победы» случаем?
— Вот-вот, «Площадь Победы»! Замечательная пьеса! Свежая, оригинальная, глубокая, с умным подтекстом... — и все в таком роде. И — уже после того, как наговорил с три короба всяких похвал:
— А вы откуда эту пьесу знаете?
— Ну, откровенность за откровенность, — говорю. — «Площадь Победы» — это пьеса моей дочери. — И рассказал, кто она такая. А вчера же вечером — звонок:
— Только что кончилось заседание жюри. Могу поздравить... Пьеса прошла первым номером! Больше того, решено, независимо от результатов всесоюзного конкурса, учредить республиканские премии. Этой пьесе присуждена первая премия — шестьсот рублей. Материалы представляются на утверждение министру. Кстати, сколько ей лет?
— Два — шесть, — говорю, давая понять, что разговор идет втайне от домашних.
— О, она далеко пойдет! — слышится в трубке. — Поздравляю!
Спасибо, говорю, а про себя думаю: «Дай-то бог, чтобы и на всесоюзном эта пьеса прошла успешно!» Аленке так нужен первый успех и первая поддержка! Поддержка не на словах — слов она наслышалась от Макаенка, — на деле. Талант у нее есть, замыслов не занимать... Не хватает уверенности в себе. А уверенность может дать как раз успех. Пусть самый скромный.
19 июля 1974 г.
Встал рано. Поработал. Потом сидел в кресле, за машинкой, и вспоминал сорок первый год. Но не войну, нет, — вспоминал семинар молодых поэтов и прозаиков, который состоялся в январе сорок первого в Новосибирске. Я жил в одной комнате с шорцем Федором Чиспияковым, — он что-то писал и вдобавок работал над русско-шорским словарем. К нему заходил Павел Кучияк, алтаец, или ойрот, как тогда говорили. Тоже смуглый и тоже немногоречивый. Я знал его по довольно слабой книге, вышедшей в переводе на русский язык.
Мои стихи разбирал Илья Мухачев, еще не старый, но уже тертый калач. Стихи ему нравились. Помню, особенно по душе пришлась ему строчка: «...лежит сугроб, разрезанный ручьем...» Он цитировал ее несколько раз.
Вместе со мной или позже, не помню сейчас, разбирались стихи Наума Голштейна, молодого, самоуверенного, смотревшего на всех как бы сверху вниз. Они были туманны, запутаны — под раннего Пастернака, как сказал кто-то из участников семинара. Запомнились слова Ильи Мухачева об этих стихах:
— Бывает, после дождя идешь по улице. Кругом лужи, лужи... Останавливаешься в страхе: какая безмерная глубина!.. Кажется, ступишь — и провалишься в бездну. Но вот осторожно ступаешь, и ничего! Лужа как лужа, она и до щиколотки не достает. Так и стихи Наума Голштейна. Первый раз прочитаешь: у, какая глубина! А потом вчитаешься, вдумаешься, — никакой глубины, просто... лужа! Запомнилась и Нина Павленкова из Змеиногорска. Ее стихи хвалили. И сильно хвалили. Если меня обвиняли в объективизме, бунинщине (Илья Мухачев и сравнивал мои стихи со стихами Бунина), то ее принимали безоговорочно.
Ее стихи отличались простотой, субъективностью и удивительной сердечностью.
Ты мне памятен, старый, старый,
В горы брошенный городок.
Над тобою зарниц пожары
Плыли с запада на восток...
Она была кареглазой, стройной, умной... Не знаю, что нас (именно нас двоих) сблизило, но пока продолжался семинар, мы почти не расставались с нею. Вместе сидели, когда разбирались «произведения» наших товарищей, вместе бродили по тихим улочкам Новосибирска, ну и, разумеется, читали друг другу стихи — и свои, и чужие.