И вдруг — страшный шум! О, ужас! Это скелет. Он улыбается, скаля зубы. Он в треуголке, держит портфель с медной цепочкой, совсем как у тех господ, что приходят предъявлять ко взысканию векселя. Он снова улыбается и протягивает руку, требуя денег. Призраки, сбившись в кучу, протягивают руки и хором требуют денег, денег, денег, денег!
Потом привидения улетают. Реальный мир заявляет о себе: кто-то ходит в соседней квартире, где живут одни пауки. Кто-то ходит. Вот он кашлянул тихонько, но вполне внятно. Теперь совсем другие звуки: плачет ребенок. О! Кто-то скребется за стеной. Прямо около моего дивана, близ моего сердца. Внезапно волосы у меня будто оживают. Они встают дыбом. Я слышу, как они шевелятся.
Но вдруг нахлынули новые впечатления. Что там за шум вдалеке, на улице! Это тревожные сигналы пожарных. Опять огонь. Огонь! Прошлой зимой целый склад сгорел под нашими окнами. Запах гари и жар бушующего пламени врывались к нам в окна. Боже мой, что станем мы делать, если нам придется спускаться с шестого этажа, на веревке, в пустоту, или даже прыгать вниз на матрацы, разостланные для этого на земле? Бррр!.. А! Крики пожарных замирают вдалеке. На этот раз нам не угрожает пожар.
Однажды вечером я был разбужен не призраком нотариуса, но острой болью, свербившей глубоко в ухе. Еще не замер мой первый крик, как мать уже вскочила на ноги. Она подбежала к моей постели и долго, пристально смотрела на меня. Мне стало легче от этого взгляда. Но вот я снова заплакал.
— Потерпи, мой дорогой! — говорила мама. — Не мешай отцу работать.
Папа влил мне в больное ухо каплю теплого масла, потом снова сел за работу. У него был встревоженный вид. Он обхватил голову руками и явно старался сосредоточиться и углубиться в свой труд. Это нелегко ему давалось. Тут мама закутала меня в одеяло и стала носить по всей квартире. Она крепко держала меня и баюкала, как грудного младенца, тихо-тихо напевая жалобную песенку о женщине, раненной в лоб. Я все еще всхлипывал, и она горячо просила меня:
— Умоляю тебя, мой родной, не мешай работать отцу. А завтра я куплю тебе что-нибудь очень хорошее. Чего бы ты хотел?
Я перестал плакать и ответил:
— Золотую рыбку.
На следующее утро нарыв в ухе сам прорвался. У меня был еще сильный жар. После кофе, ублаготворив мужа и отправив детей, мама одела меня потеплее. У нее были плотно сжатые губы и почти суровое выражение лица, какое появлялось всякий раз, как одному из близких грозила хоть малейшая опасность. Она закутала мне голову шарфом, наспех оделась и взяла меня на руки. Я был уже большой и тяжелый. Мама самоотверженно дотащила меня до угла проспекта и остановила омнибус.
Стоит мне закрыть глаза, как я вновь вижу больницу. Передо мной встает вестибюль с его тревогами, с его особым запахом, с чугунной печью и деревянными скамейками. А потом — приемная. Она длиннющая, как коридор, и полутемная. Врачи в белых халатах сидят все рядышком, как рабочие на фабрике. У каждого своя лампа, свое зеркальце на лбу, свои инструменты, свой столик, свой больной, откинувшийся к стене с обреченным видом.
То и дело слышатся жалобные возгласы:
— Осторожно, сударь. Ох, прошу вас, потише!
И стоны то повышаются, то понижаются, совсем как в песне. В самом деле, можно подумать, что поют песню, и от этого еще страшней.
Пришел и мой черед мучиться и протяжно стонать. Мама держала меня обеими руками и приговаривала с отчаянием в голосе:
— Я куплю тебе золотую рыбку, мой родной. Уши, это так болезненно. Золотую рыбку и еще что захочешь. Только не двигайся, ради бога! Чтобы доктор все хорошенько разглядел!
Я удержался от слез и попросил птичку.
Мое выздоровление затянулось на целых две недели, И мне пришлось несколько раз посещать больницу. Я получил золотую рыбку и птичку. Обе они прожили у меня достаточно долго, чтобы стоило о них упомянуть в истории нашей жизни. Я полагаю, что, если бы они внезапно обрели дар речи, уж они-то наверняка высказали бы свое мнение о Гаврском нотариусе. Временами, возвращаясь из школы, я замечал, что мама уже не такая грустная, у нее был бодрый взгляд и успокоенное лицо.
— Казалось бы, — говорила она, — нет ничего общего между нами и золотой рыбкой. А между тем это неверно. В те часы, когда я остаюсь одна, — представь себе! — это крохотное существо составляет мне компанию. Это движение, это жизнь, нечто хоть капельку на нас похожее. Мне, конечно, не пришло бы в голову разговаривать со швейной машинкой, но я беседую с рыбкой, видишь ли, большей частью с рыбкой. Канарейка уж очень шумливая, никогда не слушает, что ей говорят.
Хоть я был в то время еще малышом, я легко мог себе представить, что именно поверяла мама рыбке в минуты одиночества. К концу зимы в нашей семье все острее чувствовалась нужда. Самые разнообразные предметы, доставшиеся нам по наследству, покидали нашу квартиру, и в этом не было ничего таинственного, так как слово «ломбард» произносилось запросто и становилось прямо-таки навязчивым. На наших глазах исчезли гравюры в рамках, фаянсовые тарелки, мраморная доска с камина. Стенные часы тоже отправились туда же.
— Не беда, — говорил папа, тяжело вздыхая. — Можно увидеть из окна, который час на железнодорожных мастерских.
Барометр чуть было тоже не уехал от нас.
— Ах, — сетовала мама, — вряд ли за него что-нибудь дадут!
Отец пожал плечами и повесил барометр обратно на стену. Всем существом он выражал упорство, каким, вероятно, удивлял своих родных знаменитый Бернар Палисси. Он обращался к маме, и мы слышали его слова:
— Я заложу все, вплоть до кровати, но сдам свои экзамены. До первого из них, Люси, остается несколько дней. Не хочу до старости перебиваться случайными мелкими заработками. Я хочу добиться успеха. Ради этого можно пойти на любые жертвы. Ужасно только, что от этого страдают дети.
Он даже не упомянул о маме. Он привык не считаться с ней.
Так проходил день за днем, и папа трудился, стиснув зубы. Поэтому нас очень удивило, когда однажды вечером он пришел с сияющим взглядом и светлой улыбкой.
— Невероятная удача! — весело сказал он. — Нам предстоит экспроприация!
Глава XIII
Маленькая дуэль между Делаэ и Паскье. Чудеса и превратности экспроприации. Антиполитическое животное и философия индивидуализма. Радужные надежды. Содружество жильцов. Апология железных дорог. Приготовления к выезду. Упадок и гибель великой идеи
Несмотря на веселый голос и даже на улыбку, заявление отца было встречено испуганным безмолвием. Половина слушателей не понимала значения этого слова. Остальные пытались переварить известие, обнаружить в нем хоть что-нибудь положительное.
— Как! — вырвалось уЖозефа. — Значит, нас выгонят отсюда.
Жозеф был еще мальчиком, но его лицо уже отражало самые разнообразные страсти. Передавая какую-то смутную работу сознания, его юное и свежее лицо странно исказилось, на нем обозначились горестные морщины, и с минуту оно напоминало старую, недоверчивую физиономию тетки Анны Трусеро. Улыбка отца уже не успокаивала Жозефа. Экспроприация! Он пережевывал это слово, и оно казалось ему жестоким, чреватым всяческими невзгодами и угрозами, сулило появление судебных исполнителей, голубой гербовой бумаги.
Отец повел плечами и уселся за стол. Мама напряженно размышляла. Как всегда, она нуждалась хотя бы в краткой передышке, чтобы собраться с мыслями.
— Экспроприация, — проговорила о на. — Да! Я полагаю, господин Рюо, хозяин дома, выиграет от этого и крепко наживется, но мы-то, жильцы? Нас принесут в жертву в этом деле. Нас ждут немалые трудности и хлопоты.
Отец снова повел плечами, но уже с более жизнерадостным видом.
— Сразу видно, Люси, —отвечал он, — что ты плохо разбираешься в таких вещах, как экспроприация.
— Прошу прощения, — задумчиво сказала мама. — Мои родители Делаэ однажды подверглись экспроприации. У них был земельный участок в Ривьер-Сен-Совер, когда через него стали проводить железную дорогу. Но они были землевладельцами.
Папино лицо приобрело какое-то жесткое выражение.
— Но мы-то, к сожалению, не Делаэ, мы всего-навсего квартиранты.
— Рам! Рам! К чему ты клонишь? Делаэ! Да я скоро совсем позабуду, что была Делаэ, что когда-то носила эту фамилию — ведь я стала уже совсем Паскье, как все вы. Ну да! Паскье — такой, какой ты сам, но не такой, как твоя сестра и, уж конечно, не как Трубач. Я тебе сказала все это, Раймон, чтобы ты был поосторожней.
Папа снова улыбнулся, но с оттенком горечи. Он согнул ногу в колене, показывая, какие тонкие и продранные подметки на его башмаках.
— Поосторожней... — пробормотал он. — Думаешь, я не остерегаюсь? Еще какой-нибудь месяц или даже меньше — и у меня будет просто неприличный вид. В дождливые дни у меня промокают ноги до самых лодыжек.