Я бежал от монстров всю свою жизнь. Думал, дорога спрячет меня, но я ошибался. Где бы я ни был, каждый раз в темном углу кто-то стоял. Демоны, говорящие со мной голосами родителей. Друзей. Знакомых. Они никогда не выходили на свет, сколько бы я ни просил, ни умолял их. Стояли в темноте и рассказывали мне о том, какими были их последние часы. И о том, как им холодно в земле, как тесно им в братских могилах. Они говорили, что ждут меня. И тогда я снова бежал.
Детдом, в котором я оказался, не был похож на псарню, в какой мне довелось побывать. И дело не в том, что располагался приют в кирпичной двухэтажке – похожей на молодую, плечистую барышню среди трухлявых старух – деревянных бараков. И не в том, что в детдоме почти не было блатных. Более того, кормили здесь так же гадко, как и на псарне, и повсюду царила такая же теснота. Однако всем хотелось задержаться тут как можно дольше. Потому что здесь – мы были теми, ради кого каждый день в детдоме собирался персонал. Ради кого расправила свои сильные плечи каменная баба-двухэтажка. Мы были теми, ради кого директор ездил на промбазу, выбивать скудный паек. Мы – были здесь главными. А ведь нам, лишенным родительской заботы и тепла, не хватало именно этого. Наш директор был милым человеком – одевал нас, приглашал к нам учителей…Его расстреляли в тридцать девятом. По доносу. За то, что тратил государственные деньги на детей врагов народа. За то, что делал не как все – не воровал, не бил, не писал доносов. Они убили его только за то, что он был добрым. Потому что доброта в те времена искоренялась, как вид, как ведьмы в эпоху инквизиции.
О том, что наш детдом стоял недалеко от тюрьмы, мы узнали не сразу. Нам рассказал еврейский мальчишка, бегавший туда в надежде увидеть своих. У него по этапу пошла вся семья – дедушка, мать, отец, старший брат. Все – участники одного дела, чекисты, «вскрытая шпионская сеть». Спустя какое-то время мы начали бегать вместе с ним. Взбирались на крыши сараев и всматривались в лица людей, топчущихся за колючкой. Их было много, как шариков в стеклярусе, и у меня болели глаза. Я никогда не видел там детей – были одни только взрослые. Но однажды я увидел четверых. Они стояли у колючей проволоки – бесцветные и худые, уже там и тогда – мертвые. Их глаза не смотрели, словно у слепых. Мне эти дети показались привидениями. И я был готов поверить в это, но один из детей вдруг взялся за колючую проволоку и принялся водить рукой по колючкам. С его запястья капала, а потом текла кровь, но он не выражал никаких эмоций. Просто стоял там и рвал свою ладонь. Пока какая-то женщина не подбежала к нему и не оттащила прочь. Она кричала на него и била по щекам. Плакала и обнимала. И я понял, что это его мать. А этот мальчишка, он стоял не шелохнувшись, будто соломенное чучело. Это было страшно, и я подумал – наверное, он отдал жизнь, чтобы увидеть своих родителей? И тут же во мне родились сомнения – а готов ли я стать таким? После этого мне долго снились кошмары. Будто я стою по ту сторону забора и режу себе руку железными колючками. А мои родители стоят рядом со мной и гладят меня по голове. Мертвые и бледные, испачканные грязью. Выбравшиеся из братских могил.
Однажды, когда мы прятались от дождя в голубятне на крыше одного из сараев, мальчишка-еврей рассказал нам о том, кто такой Бог. Что он создатель неба и земли, и всех, кто ее населяет. А еще он сказал, что скоро на землю придет мессия и принесет освобождение каждому из нас. Я не знал этой истории - моя семья не была религиозной, хотя отец носил серебряный крестик и иногда прикладывался к нему губами и что-то шептал. Но о религии в те годы говорить было не принято. Чудовище не боялось Бога. Оно пожирало священников и рушило церкви, обвивая их длинными щупальцами. Я помню только, что отец говорил, что вера – это то, что в твоем сердце. Для того чтобы верить не нужно носить поповские одежды и склоняться перед иконами. И тогда, в голубятне, я подумал, что мы все еще верим. Если до сих пор бегаем сюда и высматриваем своих родных. Нет ничего страшнее, если то, во что ты веришь, вдруг перестает существовать. Не снаружи, но внутри тебя. Тогда я еще многого не знал.
В голубятне с нами был парнишка – из блатных. Как и зачем он к нам затесался - не помню. Но именно он спрыгнул со своего места и ударил еврейского мальчишку по губам. Сильно, кулаком, так, что в стороны разлетелась кровь. Мы все оторопели, а он схватил его за шкварник и подтащил к себе:
- Смеешься над нами, жидовское отродье? Еба*ый обрезанный пид*ок, думаешь, кому бы еще навешать своей еврейской лапши?
Он толкнул его в угол голубятни и тот растянулся на птичьем дерьме.
- Если бы все твои сказочки были правдой – всего бы этого не было! Бога нет! Есть две паскуды на плакате и они решают. Кому быть. А кому нет. Так что если еще раз услышу, что ты заливаешь мелкоте – убью, сука!
Он плюнул на пол и зло оглядел нас.
- А вы уши развешали, уу… - он замахнулся на нас своим огромным кулаком, – убил бы, б*я…Вы теперь сами по себе. И не ждите, что боженька этого жида вам поможет.
Он хлопнул дверью и ушел в ливень. Как я узнал позже, у него погибла вся семья. Это случилось еще до массовой чистки. Зажиточные, кулаки. В их деревню пришел отряд, посланный победоносным Тухачевским, а они отказались отдавать им свое добро. Их травили газом. Всю деревню. А потом почерневших, выблевывавших собственные кишки, бросали в яму и добивали штыковыми лопатами. В затылок. Потому что пули приказано было беречь.
Мы сидели в тишине и смотрели на лежащего в углу еврейского мальчишку. Никто из нас не решался ему помочь. А спустя несколько минут он поднялся сам и вытер ладонью разбитые губы.
- Неправда, - зло прошептал он. – Бог есть, и он все видит. Он есть.
В том, что Бог есть, я убедился позже, в сороковых, когда грянула война. Когда люди в блокадных городах вымирали тысячами. А те, кто выживал, прогнивали изнутри, потому что видели, как матери убивали и разделывали старших сыновей, чтобы накормить младших. И сами ели. И выживали. Но сами не знали – для чего… А я знал. Чтобы потешить БОГА…
Кровавый у вас Бог, - именно так, в сорок втором я сказал кучерявому еврею, когда мы тащились через бесконечный мартовский лес. Снег еще лежал, но было по-весеннему сыро. Еврей не ответил мне. А через несколько дней попытался меня удавить. За кусок черствого хлеба, который я прятал за голенищем кирзового сапога. Я ударил его финкой в живот и бросил подыхать. С тех пор, временами, когда закрываю глаза, я вижу розовый снег. Я зачерпываю его горстями и смотрю, как он тает в руках.
Тот мальчуган, из блатных, он умер через месяц. Наелся мышиной отравы и перед тем, как умереть, семь часов блевал кровавой кашей. Все думали, он покончил с собой, но я видел, как горели глаза еврейского мальчишки, когда до нас из лазарета доносились звуки рвоты. Я смотрел на его улыбку и вспоминал щупальца на дне оврага. Пока мы спали, чудовище выбралось из ямы и проросло сквозь нас. И мы стали единым целым…Именно поэтому друзей в детдомах я так и не обрел. Ведь дружба рождается там, куда люди приходят по собственной воле. А с нами все было иначе. Все мои друзья из двора остались в прошлом, растворились в нем, как сахар в горячем чае. И сколько бы я не пил из этого бокала, я больше не чувствовал сладости, а только больно обжигал язык. Тот еврейский мальчишка отыскал отца и старшего брата, когда грянула амнистия. Он принес на алтарь кровь, и кровавый Бог дал ему то, что он хотел.
Щупальца на дне оврага, мертвые детские лица в грязи, старик в жаркой бане, люди в темных углах и еврейский мальчишка…порой мне кажется, что все это Он. Бог, который не существует отдельно, но живет в каждом моменте нашей жизни. Мы собираем его по частям, как паззл, до самых последних дней. С любопытством торопимся вложить недостающие фрагменты головоломки, чтобы увидеть божественный лик... И когда картина складывается, мы смотрим на него, понимая, что смотрим на самих себя… У каждого из нас тот Бог, которого мы заслужили, которого создали по образу и подобию своему.
- Подойди, - голос звучал из темного угла. В комнате, куда меня привел воспитатель, горела настольная лампа – ее свет, словно циркулем очерчивал на зеленом сукне широкий правильный круг. Я помню, что в комнате пахло горелой пылью и мерно тикали напольные часы – тяжелый маятник за узким стеклом раскачивался туда-сюда, как волшебная палочка гипнотизера.
- Подойди, не бойся.
За окнами хлестал ливень, и ручьи бежали по стеклам, а вдалеке ветер гнул могучие тополя. В те дни было жутко холодно – стояла поздняя осень, но снег еще не выпал и дни были злые, как собаки.
- Тебе нужно всего-то подойти, я хочу посмотреть на тебя. У меня есть конфеты, гляди-ка.
Из темного угла вытянулась рука, и в разжатой ладони я увидел гору леденцов.
- В шкафу стоят банки с компотом. Как ты смотришь на то, если мы откроем одну? После того, как ты подойдешь ко мне…что скажешь?