10. И самое главное. Наиболее мощный удар нанесла ей именно я. Она, в силу нестабильности своей психики... («нестабильность психики» я, подумав, вычеркнула)... в силу нестабильности своей центральной нервной системы, неизбежно совершала разного рода опрометчивые поступки, жертвой которых становилась, в первую очередь, сама же. Мне, как человеку более опытному и понимавшему объективные предпосылки для таких срывов... (”срывов” я вычеркнула)... для такого рода неурядиц, следовало удвоить, если не утроить, свое терпение.
Однако эту тему я развивать здесь не буду. Считаю целесообразным развить ее непосредственно с Вашей пациенткой, а моей самой близкой подругой.
В силу всего вышеизложенного – поступление ее (имя, фамилия) в психиатрическую клинику я считаю закономерным и даже неизбежным.
Однако я приложу все свои усилия, чтобы исправить те условия жизни, которые привели ее к такому результату.
Исходя из этого, прошу Вас, многоуважаемый Владимир Порфирьевич, выдать мне означенную пациентку вверенного Вам 7-го стационарного психиатрического отделения под расписку. Необходимое медикаментозное и физиотерапевтическое лечение я обещаю обеспечить ей амбулаторно. Я глубочайшим образом убеждена, что для ее душевного здоровья будет лучше, оставаясь под Вашим наблюдением, жить при этом в домашних условиях, то есть по моему адресу.
В случае надобности я могу предоставить Вам это заявление, заверенное нотариально. Также, в случае Вашего требования, я готова безотлагательно передать в Ваше распоряжение справки с моей работы, с места жительства, а также медицинские и любые другие документы.
Надеюсь, дорогой Владимир Порфирьевич, что Вы с пониманием отнесетесь к моему письму.
Заранее Вам признательна.
С уважением,
ф. и. о.
Подпись, число».
Глава 6
Царствие нищих духом
Господи боже мой, что мы видим в этих темных коридорах? И что мы, собственно, ожидали здесь увидеть?
Почему эти стены, цвета гноя, кала и засохшей горчицы, так мощно излучают удушающий смрад горя? Неизбывного горя...
Но что же еще могут излучать эти стены?
Только это: сложный и одновременно простой дух нищеты, немощи, рвотных масс, кала, хлорки.
Кажется, мир так и был сотворен – в едином комплекте с этими коридорами, стенами, запахом ужаса, который нельзя впускать в ноздри – он заразен, он изувечивает мозг мгновенно.
Но, может быть, мир этой скорбной обители был сотворен даже раньше, несопоставимо раньше, чем весь остальной мир?
Кем?
Зачем?
Может быть, мы ожидали увидеть здесь кое-что пострашней? Точнее, кое-кого? Может быть, знакомое лицо? Когда-то родное? Родное и сейчас, только исковерканное – до невозможности его узнать?
Может быть, есть кое-что пострашней этих коридоров? Например, другие коридоры, голые, сияющие чистотой, по которым ты, один, вышагиваешь со справкой, и сейчас – вот за этой белой-белой дверью – тебе скажут то, с чем ты совладать уже не сможешь, – то, что раздавит тебя (и даже некому будет тебя додавить)? Ты будешь, один, шагать по этим коридорам по направлению к приближающейся белой-белой двери – ты будешь один, потому что ты всегда был один, и сейчас ты один, и будешь совсем один, абсолютно один, когда тебе кое-что скажут за белой-белой дверью, – то, чего ты ужасался всю свою жизнь, и после того ты останешься снова один, уже до конца.
А здесь, в этих коридорах, не жутко-стерильных, а грязных, грешных, еще существуют сообщества тел и душ.
Куда проплывают эти макаки в белых халатах, гордые и недоступные, как прелаты? (Тоже мне – суперфлю!) Кому несут свои ужасные ведра эти существа с лицами, отражающими полный ералаш в хромосомном наборе? Что это за вонючее пойло тяжко колышется в их старом, грубо промаркированном красной масляной краской, хозинвентаре? Что за отруби плавают на поверхности этого пойла? И что это за хозинвентарь, то есть ведра сами по себе, надписи на которых читать нельзя – нельзя! – а то мгновенно превратишься в одного из этих, с перевернутым зерцалом души, со скандальной недостачей в геноме, с вечно хорошим настроением, потому что этих не терзает никакой выбор, и для них есть успокоительные уколы, и есть снотворные уколы, и есть даже веселящие уколы, то бишь добрые шприцы с лошадиными, с конскими дозами оптимизма, и есть таблетки, дарующие возможность не думать о том, как сладостно, сладострастно любится-развлекается со своей самкой даже клоп, таракан, навозный жук, которые тоже не думают ни о чем. Да, есть добрые таблетки, позволяющие забыть свой тяжкий пол, а есть волшебные микстуры, помогающие никогда не вспоминать даже и свой возраст (то есть жить вечно), и есть ласковые пилюли, помогающие не знать свое имя – зачем оно? – одно беспокойство. Когда есть имя, есть и всякие на него инспекции, и организации, и общества с ограниченной ответственностью, и суды, и разнообразные в своей хитрожопости институции, инстанции-херанции, и не понятные никому офисы-конторы, которые человеку отродясь ничего не должны и которым человек отродясь что-то должен, а без имени – есть голубое небо, и даже ярко-синее небо в белых яблоках облаков, и белые-белые голуби – или серое небо, или, например, гнойная стена, или желтоватый, в протечках мочи, потолок: они тоже иногда беспокоят, но чуть-чуть, совсем чуть-чуть, не до такой степени, как беспокоила жизнь за этими стенами. Номер, под которым ты числишься, тебе помнить и даже знать совсем не обязательно, потому что он и так всегда перед глазами, он везде – но не перед глазами пациента, которым он не нужен, сто тысяч лет не нужен, сто тысяч миллионов миллиардов лет не нужен! – а перед глазами мудрого медицинского персонала, которому номер пациента для чего-то нужен, – интересно, для чего?.. Нет, не интересно.
Без таблеток в голове было много ненужных мыслей, например, долго ли будет главврач так безнаказанно сомерзавствовать со своим замом по АХЧ? Долго ли будут разворовывать они то, что разворовыванию не подлежит – и даже не из соображений морали или Уголовного кодекса, а потому что одну и ту же вещь невозможно украсть дважды? «Невозможно», ха-ха! Они же как-то умудрялись! А с таблетками, спасибо Гиппократу, наступил долгожданный конец их совокупному сомерзавству. Всё стало хорошо. Даже злые девушки в белых халатах сделались как на подбор неумытные[13]: сородичи пронумерованных им подносят то да сё, а они – нет, вы чё? – не берут. И так-то уж хорошо жить с этими инъекциями, таблетками, пилюлями, микстурами, порошками, клистирами, что спросил бы себя, если бы мог спрашивать: а чего же так поздно попал в этот рай? где даже побои несказанно отрадны? Для чего так долго сопротивлялся судьбе, для чего култыхался-барахтался в злой бесприютной неволе, для чего колготился, зачем так по-глупому просаживал свою жизнь? Почему сразу не сдался сюда, в единственное место на всей земле, где можно не думать? где нужно лишь спать? О, как сладко! Спать... спать... спать...
...Начинать нужно было с другого, главного: больше всего на свете я боюсь встретить в этих коридорах тебя. Глава 7
Друг детей
– ...Ошибаетесь, сударыня, – вдруг оскаливается профессор. – Я люблю свою работу, и эту больницу, и распорядок дня, и свои скромные привычки. Не знаю, насколько вы сможете понять то, что я сейчас скажу. Мне выпало родиться еще до советской власти, и вот так сложилось, что дом скорби для меня – единственное место – даже, скорее, убежище, где я чувствую себя, ну, как бы... вне текущей истории. Мой отец возглавлял знаменитую психиатрическую клинику в Москве, не спасся, а мне вот удалось – и нынче я даже впал в блаженство детского возраста, но не потому, что мне уж восемьдесят пять, о нет!..
Он снова улыбается: искусственные части его ротового аппарата как-то странно соответствуют тому, что он сейчас сказал. Мертвые пластмассовые десны хитроумно обрамлены бутафорски-сплошными, бравыми, эрзац-голливудскими зубами, которые с особой наглядностью подчеркивают необратимую изношенность всех остальных телесных частей. Они жестоко являют финальную фазу существа, полностью вызревшего для его высевания в лунку могилы. Бьющая наотмашь фальшь этих тошнотворно-белых, без единой живой щербинки зубов приковывает мое порабощенное внимание, и я умираю от жалости к девочке, тщась представить, что же она чувствует, видя этот ходячий труп ежедневно. Да ещё и подчиняясь этому ходячему трупу.
– ...Нет, не потому, что мне восемьдесят пять, – продолжает профессор, – а по той простой причине, что я окружен детьми. – Он делает словно бы приглашающий жест в сторону отделения. – Видите ли, уважаемая, когда недуг только начинает пожирать человека, только подбирается к его сердцевине, психофизический корпус личности еще сопротивляется, ещё несет какие-то наслоения – ну, влияния профессиональной среды... социальные отпечатки... кое-какие рудименты так называемого общественного положения... отметины впитанной культуры... короче говоря, всяческие зарубки, шероховатости, штампы. Но, шаг за шагом, день за днем, эти случайные черты стираются, бутафория естественным образом исчезает – и обнажается прекрасный в своей наготе задник общелюдской природы... Я даже позволю себе сказать: обнажается простой и ясный, первоосновной – эмбриональный, хе-хе? – замес Адама. Кто такой Адам с точки зрения нелицеприятной линнеевской классификации? Представитель, увы, животного царства, типа хордовых, подтипа позвоночных, класса мле-ко-пи-та-ю-щих, инфракласса пла-цен-тар-ных, отряда прима-а-а-атов, – в такт своим словам, профессор накручивает на указательный палец черный телефонный шнур, – прима-а-а-атов, сударыня, прима-а-а-атов – семейства гоминидов, да-с... А посему, знаете ли, самым разумным я считаю подвид, который именуется человек смеющийся: Homo ridens... – Может, для иллюстрации, профессор рассыпается пригоршнями мелких, словно крысиные какашки, хе-хе-хе-хе-хе-хе... – Собственно, письмо ваше, сударыня, которое мы получили позавчера, нам очень пригодилось.