В свете этих возвышенных чувств слова, которые мать написала на карточке, прикрепленной к букетику анемонов, приобрели для Кэтрин новый смысл. Дверь дома на Кромвель-роуд открылась, явив мрачную перспективу коридора и лестницы, где единственным светлым пятном был серебряный поднос с визитными карточками, черные кромки которых позволяли предположить, что все знакомые безутешной вдовы тоже скорбят об утрате. Горничная едва ли смогла оценить всю глубину печали, с которой юная леди предъявила цветы – с любовью от миссис Хилбери: приняв подношение, служанка захлопнула дверь.
Лицо в дверях, звук захлопнутой двери подействовали отрезвляюще, и, возвращаясь пешком в Челси, Кэтрин стала сомневаться, получится ли что-нибудь путное из ее намерений. Однако если нельзя доверять людям, тогда следует держаться поближе к цифрам, и так или иначе ее раздумья о собственных проблемах, как всегда, перетекли в размышления о жизни ее знакомых. К чаю она опоздала.
На старинном голландском сундуке в прихожей она заметила пару шляп, пальто и трости, а из-за двери гостиной доносился гул голосов. По легкому восклицанию матери, которым та встретила ее приход, Кэтрин поняла, что явилась слишком поздно, что чашки и молочники точно сговорились не слушаться и что она должна немедленно занять полагающееся ей место во главе стола и разливать гостям чай. Автор дневников Огастус Пелем любил спокойную атмосферу, любил быть в центре внимания и развлекал публику коротенькими рассказами, а для пополнения своего дневника выведывал у своих выдающихся современников вроде миссис Хилбери любопытные подробности о великих людях прошлого – ради этой цели он старался не пропускать ни одного чаепития и за год поглощал неимоверное количество гренков с маслом. Появление Кэтрин он встретил с облегчением, она успела только пожать руку Родни и поприветствовать американскую даму, желавшую посмотреть на реликвии, как разговор вновь вернулся в прежнее русло воспоминаний и обсуждений, так хорошо ей знакомых.
И все же, даже несмотря на разделявшую их плотную завесу, она нет-нет да и поглядывала на Родни, будто надеялась по каким-то внешним признакам понять, что случилось с ним со времени их свидания. Но бесполезно. Его костюм, даже белая манишка и жемчужина на галстуке, словно ставили перед ее быстрым взглядом глухой заслон, отражая любые попытки разузнать что-либо об этом приличном и благовоспитанном джентльмене, который так изящно держит чашку и аккуратно кладет кусочек хлеба с маслом на край блюдца. Родни не обращал на нее никакого внимания, вероятно, потому, что был слишком занят американской гостьей, передавая ей приборы и угощение и учтиво отвечая на ее вопросы. Зрелище, способное охладить любого, кто переполнен разными теориями о любви. Голоса невидимых собеседников звучали с необычайной самоуверенностью, словно подкрепленной мудростью двадцати поколений, а также сиюминутным одобрением присутствующих здесь мистера Огастуса Пелема, миссис Вермонт-Бэнкс, Уильяма Родни и, возможно, самой миссис Хилбери. Кэтрин стиснула зубы, и не только в переносном смысле: повинуясь внутреннему голосу, требующему конкретных действий, она решительно положила на стол конверт, который весь день по забывчивости так и носила с собой. Сверху был написан адрес, и минуту спустя Уильям задержал на нем взгляд, когда привстал, передавая кому-то тарелку. Его лицо изменилось. Он опустился на стул, а затем растерянно посмотрел на Кэтрин – и сразу стало ясно, что его невозмутимость была лишь маской. На минуту-другую он, похоже, напрочь забыл о своей соседке миссис Вермонт-Бэнкс, и миссис Хилбери, чуткая к любой заминке в общем разговоре, спросила, не желает ли та посмотреть «наши вещи».
Кэтрин послушно встала и направилась в небольшую комнату с картинами и книгами. Миссис Бэнкс и Родни последовали за ней.
Она зажгла свет и без предисловий начала рассказ:
– Перед вами письменный стол моего дедушки. За этим столом написана большая часть стихотворений позднего периода. А вот его перо – последнее, которым он пользовался. – Она подняла перо, подержала его несколько секунд. – А это, – продолжала она тихо, нараспев, – авторская рукопись «Оды зиме». В ранних рукописях меньше исправлений, чем в поздних, в чем вы сами можете убедиться… О да, разумеется, можно потрогать, – ответила она миссис Бэнкс, робко испросившей на это дозволения и уже расстегивающей белые лайковые перчатки.
– Вы поразительно похожи на вашего дедушку, мисс Хилбери, – заметила американка, переводя взгляд с Кэтрин на портрет, – глаза точно такие же… И дайте угадаю – наверняка она тоже пишет стихи? – кокетливо спросила гостья, обернувшись к Уильяму. – Вот идеал поэта, не правда ли, мистер Родни? Не могу выразить, какое это счастье, какая честь для меня – стоять на этом месте рядом с внучкой великого поэта. Знаете, мы в Америке очень ценим творчество вашего дедушки, мисс Хилбери. У нас есть общества, где на собраниях читают его стихи. О нет, неужели это туфли, которые носил сам Ричард Алардайс?! – Отложив рукопись, она схватила старые туфли и погрузилась в немое созерцание.
Пока Кэтрин невозмутимо продолжала роль экскурсовода, Родни разглядывал маленькие карандашные наброски, в которых давно знал каждый завиток. Они сулили ему передышку – так бурный вихрь заставляет человека искать любого укрытия, где можно привести себя в порядок и поправить разметавшуюся одежду. Его спокойствие всего лишь видимое, и он это прекрасно понимал: за внешней оболочкой – галстуком, жилетом и крахмальной манишкой – покоя не было.
Поднявшись с постели в это утро, он решил не обращать внимания на сказанное накануне. Убедившись при встрече с Денемом, что страстно влюблен в Кэтрин, и разговаривая с ней утром по телефону, он надеялся, что она поймет по его голосу, веселому и одновременно решительному, что они по-прежнему жених и невеста и ничего страшного не произошло. Но стоило ему прийти в присутствие – и начались мучения. Его поджидало письмо от Кассандры. Она прочла его пьесу и воспользовалась первой же возможностью сообщить ему, что она о ней думает. Конечно же она понимает, что ее похвала ровно ничего не значит, однако всю ночь не смыкала глаз и все размышляла о пьесе. Ее письмо было полно восторгов, местами чересчур напыщенных, но в целом польстивших тщеславию Уильяма. Кассандра была достаточно умна, чтобы подметить правильные вещи или, что еще приятнее, намекнуть на них. Во всем остальном письмо было очень милым. Она рассказывала ему о своих занятиях музыкой и о собрании суфражисток, куда ее сводил Генри, и игриво добавила, что учила греческий алфавит и находит его «очаровательным». Это слово было подчеркнуто. Смеялась ли она, проводя эту черту? И можно ли вообще воспринимать все это всерьез? Разве ее письмо не причудливая смесь восторгов, вымыслов и наблюдений, оживленных игривой девичьей фантазий, что, как блуждающие огоньки на далеком горизонте, манили его в последующие утренние часы? И он не удержался и сразу же сел писать ей ответ. Оказалось, это так упоительно – оттачивать стиль, который позволил бы выразить все эти поклоны и расшаркивания, шассе и пируэты и прочие изящные па, относящиеся к одному из миллионов способов общения между мужчиной и женщиной. Кэтрин никогда этого не ценила, невольно думал он, Кэтрин – Кассандра, Кассандра – Кэтрин – так они целый день и сменяли друг друга в его мыслях. Конечно, совсем нетрудно одеться с иголочки, сделать непроницаемое лицо и отправиться в половине пятого на Чейни-Уок пить чай, но один только Бог знает, что из этого выйдет, и, когда Кэтрин, просидев какое-то время каменным изваянием, неожиданно извлекла из кармана и положила прямо у него перед носом письмо, адресованное Кассандре и написанное ею собственноручно, от его невозмутимости не осталось и следа. Что она хотела этим ему сказать?
Глядя на зарисовки, он украдкой следил за Кэтрин. Она довольно бесцеремонно выпроваживала американскую даму. Конечно, ее жертва и сама должна понимать, как глупо выглядят ее восторги и придыхания в глазах внучки поэта. Кэтрин никогда не щадила чувств других людей, думал он, и, поскольку атмосфера явно становилась натянутой, он прервал этот перечень аукциониста, который Кэтрин продолжала выпаливать равнодушной скороговоркой, и взял миссис Вермонт-Бэнкс, к которой испытывал сочувствие как к товарищу по несчастью, под свою опеку.
Но уже через несколько минут американская гостья закончила инспекцию, почтительно кивнув на прощание великому поэту и его домашним туфлям, и Родни повел ее вниз. Кэтрин осталась в маленькой комнате одна. Церемония поклонения предку сегодня подействовала на нее особенно угнетающе. Более того, в комнате почти не осталось свободного места. Только в это утро один австралийский коллекционер прислал, со всеми возможными предосторожностями, лист гранок, позволяющий проследить, как изменялось отношение поэта к одной очень знаменитой фразе, а следовательно, заслуживающий того, чтобы поместить его в рамочку под стекло и выставить на всеобщее обозрение. Но где найти место? Может, повесить его на лестнице или потеснить ради него другую какую реликвию? Не в силах решить этот вопрос, Кэтрин глянула на дедушкин портрет, словно спрашивая у него совета. Художник, автор портрета, давно уже пребывал в забвении, и обычно, показывая картину посетителям, Кэтрин не видела в ней ничего, кроме нежного облака розовато-коричневатых мазков, окруженных круглым венком из позолоченных листьев лавра. Молодой человек, дед Кэтрин, смотрел куда-то поверх ее головы. Чувственные губы были чуть-чуть приоткрыты, что придавало лицу такое выражение, будто он увидел что-то чудесное или прекрасное, тающее или зарождающееся где-то вдали. Странным образом это выражение повторилось и на лице Кэтрин, когда она подняла на него глаза. Они были ровесники или примерно одного возраста. Интересно, на что он так смотрит: может, и для него бились о берег волны и скакали под пологом леса всадники на быстрых конях? Впервые в жизни она подумала о нем как о мужчине, молодом, несчастном, своенравном, у которого были свои желания и свои недостатки, впервые в жизни она поняла его сама, а не по воспоминаниям матери. Он вполне мог быть ей братом. Как будто есть некое сродство – тайные узы крови, позволяющие живым представить, что хотят сказать глаза умерших, или даже предположить, что они вместе с нами смотрят на сегодняшние наши радости и горести. Он бы понял, подумала она вдруг – и вместо того чтобы положить на его могилку очередной увядший букетик, принесла ему свои печали и заботы, а это, вероятно, куда более ценный дар (если мертвые способны оценивать дары), чем цветы, благовония и немое поклонение. Сомнения, неуверенность, смятение, сквозившие в ее взгляде, когда она подняла глаза, наверняка были ему куда ближе и понятнее, чем привычное почитание, и едва ли он счел бы для себя обременительным, если бы она к тому же поделилась с ним своими страданиями и успехами. Никогда еще не чувствовала она такой гордости и любви, как в момент, когда поняла, что мертвым не нужно ни цветов, ни сожалений, а нужно место в жизни, которую они ей подарили и которую прожили вместе с ней.