Так и я прожила – свою жизнь. В ней я была каталонцем. Принимала это, разумеется, без удивления.
И вот – просыпаюсь в комнате общежития. Снова женщиной. Собой. Собой?.. Каталонка продолжает, глядя на меня, стоять молча.
...Значит, всё, что было прежде, следует перечеркнуть? перечеркнуть, как сор, прежнюю жизнь?! Я вспомнила себя до того, как был(-а) каталонцем, – то есть такой, какой пришла в это общежитие, но память о каталонце осталась. Некоторое время (какое?) я находилась как бы в сдвоенном состоянии. Правда, я понимала, что каталонец в этих координатах уже нелегален и, чтобы жить дальше, мне надо предать его, зачеркнуть, будто его и не было. (А ведь примерно таким-то действием, убийством другого, незаконного я, занимаешься каждый раз, когда думаешь, что проснулся!)
Так размышляла я, когда вдруг увидела, что окружающий меня слой красок – ну, в той картине, частью которой была я сама, – как бы отслаивается, а под ним проступает подлинный (?) вариант – и даже не вариант, а полностью иная картина. Ничем не схожая с предыдущей. Той, что была длиною в жизнь.
Как это происходит? Стены общежитской комнаты – как им и положено, сплошные, цельные – таковыми быть перестают: в них, прямо на моих глазах, образовываются прорехи, прогалы, просветы... А сквозь все эти неровные дыры становятся видны части другого, какого-то более внешнего пространства.
И вот мне кажется, я вижу в том другом пространстве – что?.. что конкретно? Книги... да, книги на полках, кухонную посуду... Но где именно те книги, полки, посуда? Я понимаю: комната общежития – это как бы предбанник другого, реального мира. Комната общежития – лимбус реальности, еще одна (по крайней мере, видимая мне) оболочка мира, куда я, возможно, и выпаду потом через эти прорехи. Но пока надо торопиться сделать что-то важное в этой, предложенной мне сейчас, системе координат.
...Мчусь в другую общагу, где живут аспирантки педагогического института. Мне сладко стрелой лететь туда, чтобы подарить им свой эксперимент: возможно, он сослужит службу науке. Я рвусь рассказать, как я только что прожила целую жизнь, от начала до конца, будучи каталонцем. Взбегаю на их этаж.
Знакомая до тошноты картинка общежитского логова, лежбища женщин: чаёк-кофеёк, в сковороде на ржавой подставке – жареная, лоснящаяся постным маслом картошка; халатики, сигаретки (всегда словно бы залихватские, полуподпольно-полуподростковые, с тюряжным оттенком “бывалости”); потягушечки-растушечки, бигудюшечки, выбриваемые или уже выбритые подмышки, “своё” (т. е. “с деревни”) – варенье и сало; пахнет утюжком, пахнет старым, подстилаемым для глажки байковым одеялком в подпалинах, в общем – убогим, до смертного удушья “родным” и привычным уютом. Обитательницы невероятно рады, что лекции закончились и теперь, скажем так, можно вплотную помечтать о женихах.
Я понимаю, что никакая наука, кроме науки обнаружения, поимки и “ненавязчивого” заталкивания в загс вышеозначенных женихов, их не интересует, но дело в том, что у них, у этих аспиранток, есть магнитофон – большой, как танк, – грубый бобинный магнитофон времен раннего Высоцкого.
Я говорю: дайте мне, пожалуйста, магнитофон, я всё сделаю сама.
Они, спасибо богу, дают.
Я ложусь на кровать, включаю его...
И вот, усилием воли, погружаю себя в тот, прежний сон. Я снова (не помня, что это повтор!!) живу мою жизнь: я – каталонец, у меня есть детство, юность, родня, есть молодость, страхи, усталость, отдых, надежда, любовь, невеста, жена, вера, дети, болезни, старость. Я проживаю абсолютно ту же самую жизнь, но не помню об этом.
Я просыпаюсь в общежитской комнате аспиранток пединститута. Крутится магнитофон. Я проверяю. Да, он записал слова. Проживая жизнь, я её надиктовывал(-а). Я прощаюсь с аспирантками и начинаю с силой трясти головой.
Книги на полках, кухонная посуда – там, в прорехах пространства, проступают – от этой тряски – все четче.
И вот я в некой комнате.
Книги на полках.
Кухонная посуда.
Что это – Англия или Уганда?
По крайней мере, та же планета...
Та же?»
Глава 16
Декан, похожий на верблюда
...Я ее поставила на ноги за неделю. Минералка, соки, фрукты. Нежирные бульоны. Кагор. Черная икра. Наркоз был, и был он общий: она ничего не чувствовала. В сгибе ее левого локтя всю эту неделю лиловели разводы: попали не с первого раза, да и как попадешь? – вены что ниточки.
...В ту ночь, после аборта, ее сильно рвало, всё отходила от анестезии, но зато потом, поскольку токсикоз ушел, всё и наладилось. Дней за десять такого режима (сон, сон, усиленное питание, обильное витаминизированное питье, полупостельный режим) она даже прибавила три килограмма.
Теперь настал черед улаживать ее дела в институте. Девочка твердо решила взять академку, потому что, как она повторяла, ей, полностью выбитой из колеи, напряженная учеба будет уже не по силам. Я убеждала, что пусть хоть попробует, бросить-то всегда возможно. Будем принимать укрепляющий память фосфор, поливитамины, может быть, даже пройдем курс общеукрепляющих витaминов в инъекциях, я помогу с учебой. На это она мне отвечала, что поскольку голова ее забита Гербертом («и ничего с этим не поделаешь»), то учеба туда не протиснется ни под каким соусом. То есть получалось так, что у науки не было ни одного шанса просочиться в ее черепную коробку. Однако я позволила себе заметить, что виною тому не только Герберт, но, как мне кажется, ее ленца. Ответом на это была, ясное дело, истерика («Ты де божешь, де божешь бедя подять!!.»)
Ладно. Я решила, на свой страх и риск, поехать к декану самолично.
Мне повезло. Я выяснила по телефону, что в двадцатых числах августа он уже выходит на работу. И записалась на прием.
Как ее фамилия? – спросил декан (похожий на грустного дромадера в добротном и толстом драповом пиджаке). Я назвала. У нее была простецкая русская фамилия. У меня таких трое, сказал декан, какие инициалы? Я назвала. Он, сменив очки и нахмурившись, заглянул в список. Есть такая. Какое у нее отчество? Не пойму – здесь буква «эль»? или «а»? – «А», «а»!.. – я от старания наклонилась к столу. Декан, еще важнее нахмурившись, черной шариковой ручкой уточнил сомнительную буквицу. Кто вы ей будете? Я сказала: жена брата, мы сейчас живем вместе. И что же случилось? Я объяснила. То есть я сказала, что «по целому ряду причин» она сейчас переживает сильнейший нервный срыв и боится не потянуть с учебой. Что именно в данной ситуации зависит от меня? – спросил декан. Я сказала: если можно, не подписывайте ее заявление об академическом отпуске – таким образом, по крайней мере, до зимней сессии, – у нее будет шанс.
На мое счастье, милейший верблюд согласился. Глава 17
Прекрасная натурщица
Теперь надо было что-то придумать с работой. Я решила, что лучшей работы, чем в «Мухе» (то есть в особняке барона Штиглица), – лучшей работы, чем быть натурщицей, ей не найти. Одновременно я устроила мою конфидентку – кстати сказать, через приведшего ее ко мне менестреля (недоваявшего скульптора) – в Академию художеств. На ту же самую «должность». Надо сказать, что с этой халтурой у нее в дальнейшем очень даже заладилось. И не мудрено.
Работка натурщицы имела многочисленные преимущества перед любыми прочими: спасибо моему недо-Праксителю, который ввел меня в курс дела.
Во-первых: натурщице ничего не надо делать. Человек менее ленивый, чем девочка, то есть почти любой, счел бы такое задание трудным, даже невыполнимым. Ведь на полуторачасовом сеансе неподвижного сидения (стояния, лежания) – а такие сеансы в течение вечера идут один за другим, да и позы, в которых надо застывать для голубых глаз вечности, бывают не вполне «физиологическими», т. е. крайне неудобными, – итак, человек, даже чуть менее инертный, чем она, либо очумел бы с тоски, либо, закемарив, чебурахнулся бы с подиума.
Но я сознательно ставлю именно эту особенность натурщицкой работенки на первое место, потому что для моей подопечной, с ее леноватостью, рассеянностью, мечтательностью, с ее, в общем-то, бездеятельностью, что можно также назвать сизовато-мерцающим словом «созерцательность» (все эти качества я списывала еще и на возраст), данный вид трудовой бездеятельности обернулся настоящим раем, где все указанные свойства натуры вышли не только оправданными, но, попав в правильное место (как, скажем, алмаз – в мастерскую опытного гранильщика), воссияли.
Второй авантаж этого дельца заключался, собственно говоря, в прейскуранте почасовых расценок. Голова объекта на сеансе рисования или живописи стоила 80 копеек, тело в одежде – рубль, тело без одежды («надбавка за стыд», точней, за холод) – 1 рубль 30 копеек. Для сравнения: час участкового врача стоил в то время (кто бы это считал, энтузиасты!) 68 копеек.