Лошадь приплелась за мной следом и теперь таращила на нас глазища через окно. Это было вполне в ее репертуаре.
— У нас какие-нибудь гроши остались?
Не знаю, что случилось с моими словами, но они напрочь не доходили до сознания брата. Село, гроб, деньги — все эти необычные слова вывернули его способность к пониманию наизнанку. Он хотел, было, сделать какое-то движение, да, видно, передумал, начал подниматься со стула, но снова на него опустился. Он чем-то напомнил мне собаку, которая жила у нас раньше, папа ее вместе с хлебом насущным кормил нафталиновыми шариками. Так вот, он мне очень напомнил теперь ту собаку в первый час после того, как папа накормил ее нафталином.
Бог знает, почему мне пришла в голову мысль о том, что, если бы папа был в состоянии предвидеть случившееся, ему могло бы прийти на ум захватить с собой в могилу что-то близкое ему и дорогое. Например, нас с братом, подумал я, но такая перспектива показалась мне чересчур дерзкой. Наша очередь тоже, конечно, придет когда-нибудь, то есть, когда-то и нам придет время преставиться, может, нам это в один и тот же день суждено будет, а может статься, нас в разное время соборовать будут, если можно так выразиться, потому что папина очередь, она вроде бы всегда маячила на горизонте, где-то там, в неясном отдалении, как что-то вроде приказа или зова, исходящего из утробы земли, точно так же, как раньше все его приказы исходили из его спальни наверху. Я как себе это представляю, так и говорю. Но с этим, конечно, вполне можно было бы повременить, я хочу сказать, с нашей очередью преставиться, хотя бы несколько дней, а может, и недель или даже веков, потому что мы знаем из достоверного источника, то есть от папы нашего, что все мы смертные, и о том мы знаем, что ничто не вечно под луной, но папа тем не менее никогда не говорил нам, сколько именно будет длиться наше бренное бытие, мое и брата, и как скоро нам предстоит сделаться трупами, чтобы из состояния его подмастерьев перейти к положению его сподвижников.
Я открыл буфет посмотреть, есть ли у нас еще что-нибудь в кошельке, и вывалил его содержимое на стол. Там было с дюжину одинаковых монет из какого-то тусклого металла, которые раскатились по столу во все стороны, и мне их пришлось останавливать рукой. Хотя, они раскатились неправильное выражение, потому что на самом деле раскатилась она — дюжина, то есть, как один человек, тем хуже, потому что синтаксис я учил по графу де Сен-Симону, если не считать того, что мне папа объяснял. Все равно в голове у меня что-то не стыкуется. Я всегда путаю времена глаголов, какая-то белиберда иногда получается. В писанине моей, наверное, сам черт ногу сломит.
— Как ты думаешь, здесь хватит, чтобы купить папе сосновый ящик?
Сосновый ящик — это такая папина шутка, у него их, конечно, было не пруд пруди, но он, бывало, частенько вворачивал их в разговор, когда рассказывал нам о ком-нибудь, кто умер в дни его молодости, когда сам он был парнем хоть куда. Брат мой, как и я, понятия не имел, хватит ли нам этих грошей, потому что отец никогда не брал нас с собой в село, когда ходил туда с лошадью отовариваться продуктами. Возвращался он оттуда всегда сам не свой. Нам это совсем не нравилось, потому что он тогда щедро раздавал затрещины.
— Он бы должен нам был объяснить, сколько стоят деньги, — сказал брат.
— Он говорил, что это гроши, — возразил я. — Эти наши гроши стоят столько же, сколько деньги тех, кто живет в селе.
Забыл заметить, что из нас двоих я, конечно, гораздо сообразительнее. Мои убедительные доводы бьют наповал. Если бы эти строки писал мой брат, вам бы сразу бросилось в глаза убожество его мысли, никто бы в его писанине не понял ни словечка.
— Может быть, нам их понадобится гораздо больше. Когда папа туда ходил, он всегда брал их с собой целый мешочек.
У него их полно было, я думаю, он ходил куда-то и все время пополнял свой запас.
— А где этот мешочек? — спросил я.
Но брат мой все продолжал гундосить:
— Ему бы надо было нам объяснить, сколько стоят деньги.
В тех редких случаях, когда ему в голову приходит какая-то мысль, уйти ей оттуда бывает очень непросто.
Я заставил его мне помочь, и мы вдвоем обыскали буфет снизу доверху. Там не было ничего, кроме старого тряпья, распятий и папиной сутаны священника, оставшейся от тех времен, когда он был парнем хоть куда, а еще там лежали рассказы о святых, по которым папа учил нас читать, а потом все время заставлял перечитывать их снова и снова. Там на картинках были нарисованы люди с мягкими окладистыми бородами, которые шагали в сандалиях по залитым солнцем пустыням среди пальм и зарослей виноградной лозы, вдыхая ароматы жасмина и сандалового дерева, которыми, казалось, веет со страниц тех книг. Все их написал папа своим бисерным почерком, который стал теперь моим, то есть нашим. Он в них и иллюстрации вклеил, облизывая их предварительно с изнанки своим длинным, как у быка, языком. Я прекрасно помню, как смотрел на него, когда он был поглощен этим занятием. Многие из рассказов, которые он нам таким образом передал, были, если можно так выразиться, весьма туманными. Дело в них всегда происходило в иудее, которая находится где-то в Японии, или в каких-то других невообразимых землях, где, по нашим представлениям, отец жил до того, как нас поселили на земле в этой богом забытой глухомани. Мы долго верили, что все эти истории взяты из его жизни, что он хотел оставить их нам в наследство как память, которая могла бы защитить нас от всякой скверны. Так вот, если этому верить, отец был наделен даром творить чудеса, мог заставить воду хлестать из скалы, превращать нищих в деревья, а камешки в мышек, и еще бог знает что делать. Зачем только ему понадобилось оставлять те чудесные края и перебираться в эту глушь безлюдную, в эти поля и леса под небом, покрытым тучами, которые промерзают на шесть месяцев в году, где оливы не растут и овцы не водятся? Да еще со своей единственной забавой, с единственными своими спутниками — двумя тощими сыновьями, которые только тем и занимаются, что строят воздушные замки? Нет, со временем такая версия стала представляться малоправдоподобной. Была у нас еще и библиотека, но я о ней расскажу потом, о ее рыцарских словарях и пагубных влияниях.
— Хотел бы я знать, разрешил ли бы нам отец, чтоб мы эти гроши потратили? — вдруг спросил брат.
— Разрешил бы нам потратить, — поправил его я.
— Это что в лоб, что по лбу. Может, папе это пришлось бы не по нраву.
— Отец умер, — сказал я.
— Может быть, нам их вместе с ним лучше похоронить.
Я прислонил лопату к печке и сел за стол, вертя в пальцах монеты и подрагивая ногой. Я всегда, когда злюсь, ногой подрагиваю, чтоб не двинуть ею под зад, сами понимаете кому.
Уж полдень близился, а дело наше так и не сдвинулось с мертвой точки. Дождь барабанил по крыше, будто в нее кто-то гвозди заколачивал. Лошадь укрылась от дождя на веранде. На столе лежала твердая как камень краюха хлеба, мы молча сидели со сложенными руками перед мисками с супом, но не ели — кусок в горло не лез, что с братишкой моим случается нечасто. Конечно, мы не все утро молчали как истуканы, мы говорили о бренных папиных останках, о том, что раньше или позже всем приходит время преставиться, о том, что с нами теперь станется, о саване и могиле. Порешили мы на том, что обернем папу в простыню, так тому и быть, потому что другого савана нам все равно не найти. Теперь пора было переходить от слов к делу, но мы-то, вроде, не для такого дела рождены были, то есть не для того, чтобы идти наверх, брать там папино тело, оборачивать его простыней, потом стаскивать вниз по лестнице и доделывать все остальное — конца-края этой канители видно не было. А что касается могилы, мы пока так и не решили, где ее копать: ясно было, что рыть ее надо на невозделанной пустоши, но где именно? Хоть дело яйца выеденного не стоило, но у нас тут получилось, кто в лес, кто по дрова. Братец говорил, копать надо около оврага, неподалеку от сосновой рощи. А я, знаете, больше склонялся к дровяному сараю.