После того считалось, что Фридрик ненавидит Натана, поскольку не смог отыскать его деньги. Роуса сказала, что отдала Натану деньги, которые хранила для него, той самой весной, после визита Фридрика, но прибавила, что долгое время от него не было никаких известий. Она заметила также, что, когда Натан жил в ее доме, он закапывал свои деньги в землю – как в самом доме, так и снаружи. Никаких других сведений или свидетельств от этой женщины получить не удалось, более того – она отказалась подтвердить, что записанное здесь верно.
Неизвестный писарь,
1828 год
ТОУТИ ПРОСНУЛСЯ В ТЕМНОЙ БАДСТОВЕ Брейдабоулстадира, почувствовав, что задыхается. Он сел – и тут же жаркая кровь ударила в голову, руки задрожали и бессильно обвисли. Тоути попытался кашлянуть, но язык прилип к пересохшему нёбу.
В другом конце комнаты спал отец, прерывисто похрапывая; на несколько пугающих мгновений дыхание его замирало, а затем воздух снова с рокотом выходил из легких. «Почему он еще спит? – подумал Тоути. – Уже, должно быть, утро. Мне нужно глотнуть воды».
Борясь с головокружением, Тоути кое-как спустил ноги на пол, осторожно утвердил босые стопы на половицах. «Мне, наверное, приснился кошмар, – подумал он, чувствуя, как неистово колотится в груди сердце. – Схожу за водой».
Прохлада чулана приятно остужала липкую от пота кожу. «Может, мне лучше поспать здесь, – подумал Тоути, бессильно оседая на пол. – В бадстове так жарко, кто-то развел под нами огонь».
Его разбудило прикосновение огрубевших ладоней отца – тот подхватил Тоути под мышки, приподнимая его с пола.
– Ты что, хочешь простудиться? Бродишь во сне, точно лунатик.
– Мама?..
Последовало недолгое молчание.
– Нет, сынок. Это я.
Преподобный Йоун, пошатнувшись, сумел поднять Тоути на ноги.
– Теперь иди, – скомандовал он, наклоняясь, чтобы взять принесенную с собой свечу. – Или ты еще спишь?
Тоути покачал головой:
– Нет-нет. Я не сплю. Мне стало нехорошо, и я пошел выпить воды. А потом, наверное, потерял сознание.
Он вцепился в руку, протянутую отцом, и вдвоем они кое-как добрели до бадстовы.
– Теперь сядь на свою кровать, – велел отец. И отступил на пару шагов, наблюдая за тем, как Тоути тяжело покачивается на ногах. Глаза юноши неестественно блестели, волосы в зыблющемся свете свечи лоснились от пота. – Ты изнурил себя, сын. Все эти поездки в Корнсау по такой непогоде. Тебя точно околдовали.
Тоути поднял на него взгляд.
– Отец?..
Преподобный Йоун успел подхватить падающего сына.
* * *
Дни становятся короче. Теперь времени хватает на все, даже с избытком, и потому семейство из Корнсау отправилось в церковь, чтобы убить темные докучные часы воскресного утра. Горы засыпаны снегом, а вода в поилке для скота прошлой ночью покрылась льдом. Йоун велел Бьярни разбить ее молотком, и теперь мы втроем – Йоун, Бьярни и я – ждем, когда вернутся из церкви остальные.
Куда мог подеваться преподобный? Я не видела его много дней. Мне думалось, что он непременно приедет на мой день рождения – ведь он видел дату в приходской книге, – однако этот день настал и миновал, и я ни словом не посмела обмолвиться о нем хозяевам Корнсау. Теперь один за другим уходят и ноябрьские дни, а преподобный все не приезжает, ни письма от него, ни весточки, которая могла бы поддержать меня. Стейна спросила, не думаю ли я, что преподобного удерживает дома непогода – неделю назад был такой буран, что нас едва не завалило снегом. Быть может, преподобный целиком поглощен своими пасторскими обязанностями, объезжает сейчас собственную паству с приходскими книгами, записывает бесчисленные имена, чтобы они остались в памяти потомков. Или, может быть, ему надоели мои рассказы; может быть, какие-то мои слова убедили его, что я виновна, что меня следует отвергнуть и покарать. К тому же я безбожница. Я отвлекаю его от христианского образа мыслей, заставляю сомневаться в любви Господней. А может, Блёндаль снова вызвал его, приказал больше меня не слушать. Так или иначе, это жестоко – бросить меня без предупреждения, не пообещав вернуться. Без посещений преподобного дни кажутся длиннее, хотя свет и бежит из наших краев, точно пес, которого отодрали плетью. Дел у меня все меньше и меньше, и бесплодное ожидание поглощает все мое существо. Заскрипит ли снаружи снег под ногами, кашлянут ли в коридоре – я тут же вскидываюсь, решив, что сейчас появится преподобный. Но нет – это вернулись слуги, задав ввечеру корм скоту, это Маргрьет сплевывает мокроту в носовой платок.
Ожидание так измучило меня, что я начинаю желать смерти. Отчего бы этому не случиться прямо сейчас? Отчего бы не взять топор и не разделаться со мной прямо здесь, на хуторе? Это мог бы сделать Бьярни. Или Гвюндмюндур. Или любой из здешних мужчин. Видит Бог, они бы наверняка с радостью ткнули меня лицом в снег и снесли бы мне голову безо всяких церемоний, без священника или судьи. Если уж меня собираются убить – отчего бы не совершить убийство сейчас, сию минуту, и наконец покончить с этим делом?
Это все Блёндаль. Он хочет измучить меня ожиданием, прежде чем подставить мою шею под топор. Хочет, чтобы я сломалась, он – изверг и потому отнимает единственное утешение, которое осталось у меня в мире. Отнимает Тоути и принуждает меня бессмысленно следить за тем, как течет время. Какой жестокий дар – дать мне столько времени на то, чтобы проститься с жизнью. Почему мне не скажут, когда, в какой день я должна умереть? Быть может, это случится завтра – а преподобного не будет рядом, чтобы мне помочь. Почему он не приезжает?
Меня угнетает эта бесповоротность. Смертный приговор вкупе с серыми буднями хуторской жизни терзает сердце, точно острый нож. Возможно, было бы лучше, если бы меня оставили в Стоура-Борге. Я могла бы умереть от истощения. Обросла бы коростой грязи, насквозь пропиталась холодом и безнадежностью, и моя плоть, ощутив неминуемость смерти, сама бы охотно рассталась с этим миром. Все лучше, чем снежным днем праздно мотать шерсть, дожидаясь, пока кто-нибудь меня убьет.
Быть может, в следующее воскресенье я попрошусь пойти с Маргрьет в церковь. Для чего еще Бог, как не для того, чтобы отвлечься от той трясины, в которой мы погрязли? Все мы – жертвы кораблекрушения, выброшенные на зыбучие пески нищеты. Когда я вообще в последний раз посещала церковь? Уж верно не в те времена, когда жила в Идлугастадире. Скорее всего – в Гейтаскарде, вместе с другими слугами. Мы прибывали туда верхом и за церковной стеной переодевались в лучшую свою одежду, и холодный утренний ветер щипал нас за голые ноги, покуда мы, отряхнувшись от конского волоса, торопливо натягивали свои наряды. Мне не хватает душного тепла и тесноты, чихания, кашля и хныканья маленьких детей. Я хочу, чтобы голос священника журчал, омывая мой слух, – просто ради того, чтобы внимать его журчанию. Вот так я в детстве, когда меня нанимали на хутора по ту сторону реки подмывать обделавшихся младенцев и стирать белье с золой и жиром, сбегала в церковь, чтобы ощутить себя частицей некоего целого. Очиститься.
Возможно, все обернулось бы иначе, если бы Натан дозволял мне посещать церковь в Тьёрне. Я могла бы там с кем-нибудь сдружиться. Познакомиться с какой-нибудь семьей и обратиться к ним за помощью – потом, когда все пошло кувырком. С хозяевами других хуторов, к которым я могла бы наняться. Но Натан не пускал меня в церковь, и не было у меня ни другого друга, ни огонька, чтобы идти на него через зимнюю пустошь.
Быть может, мы с Роусой и подружились бы, если бы свели знакомство иным образом. Натан всегда говорил, что у нас с ней сходства столько же, сколько у лебедя с вороном, однако он ошибался. Прежде всего мы обе любили его. И, кроме того, что бы я там ни говорила преподобному, душа моя от стихов Роусы вспыхивала, точно сухая стружка, и пламя это освещало меня изнутри. Натан всегда любил ее. Да и разве могло быть иначе? Ее стихи превращали людей в живые светильники.