Тут они столкнулись с непредвиденной проблемой. До Рождества оставалось всего десять дней, и хотя ни Карен, ни Ричард пока не собирались ехать к родителям (Карен, как выяснилось, на самом деле изучала историю искусств в Бирмингемском университете), приближение праздничного сезона тем не менее грозило нарушить их переписку. Из-за того что почта не справлялась с резко возросшим объемом почтовых отправлений, доставка писем растягивалась на три дня. Ричарду подобная отсрочка казалась невыносимой, и потому в постскриптуме к очередному письму он предложил — разумеется, исключительно в качестве временной меры — продолжить общение по телефону.
Через три дня Карен ему позвонила.
Конечно же, у нее оказался такой очаровательный голос. Если Ричард не ошибался, угадывался легкий шотландский акцент. Звук «р» ласкал ухо раскатистой протяжностью в таких словах, как «структурализм» и «Деррида» (ибо начали они с обсуждения теории литературы), приятная гортанная интонация оттеняла такие фразы, как «заговор режиссеров авторского кинематографа» и «камера как вуайерист» (ибо закончили они обсуждением эстетики кинематографа). Ричард спросил себя, не раздражает ли Карен его слишком уж явный окололондонский акцент.
— Ну, до свидания, — сказала она минут через сорок.
— Завтра в то же время? — спросил он.
— Хорошо. Было приятно с тобой поговорить.
— А мне с тобой.
— Значит, пока не едешь домой на Рождество? — спросила она после неловкой паузы.
— Нет, пока не еду.
— Много получил рождественских открыток?
— Немного. А ты?
— Тоже немного.
Ричард никогда не получал много рождественских открыток — точно меньше, чем посылал, а посылал он всегда не больше дюжины. Пока на его каминной полке лежала всего одна открытка — от соседей, небольшого, но шумного семейства, с которым они с Майлзом ни разу в жизни не общались. Он даже не знал, как их зовут, поскольку текст открытки просто гласил: «Счастливого Рождества всем в 48-й от всех в 49-й». В этом году, как и в прошлом, он немедленно ответил: «Счастливого Рождества всем в 49-й от всех в 48-й». Ричард знал, что другие его соседи тоже получают каждый год открытку, адресованную «всем в 47-й от всех в 49-й», и потому никак не мог решить, не следует ли ему тоже послать открытку всем в 47-й от всех в 48-й, тем более что они неизменно быстро возвращали комплимент, посылая открытку всем в 49-й от всех в 47-й. (Он так и не поговорил с небольшим шумным семейством, жившим по соседству. Несколько месяцев спустя, вернувшись домой ранним вечером, Ричард обнаружил, что соседская квартира кишит полицией и санитарами. В результате коллективного самоубийства муж застрелил жену, сына, дочь и, наконец, самого себя. Они оставили записку: «Прощай, жестокий мир, — от всех в 49-й». Этот случай попал в газетные заголовки, а на третьей странице вечернего выпуска поместили фотографию Ричарда.)
Честно говоря, безличный характер общения казался Ричарду удивительно трогательным и задушевным, особенно по сравнению с одной открыткой, что он получил на следующий день, — напыщенное послание от школьного друга, к нему прилагался многословный и непонятно зачем отксерокопированный отчет о минувшем годе. Ричард наскоро пробежал листок глазами, после чего вскрыл другой конверт, в котором лежала открытка от Карен.
Открытка была большая, с фрагментом картины Моне «Пруд с кувшинками».
«Дорогой друг, — говорилось в ней. — Не самый подходящий сюжет для Рождества, но я подумала, что тебе все равно может понравиться. Желаю очень счастливого Рождества. С любовью, Карен».
Ричард показал открытку Майлзу, который только что вышел к завтраку, и сказал:
— Забавно, мы вообще не говорили о живописи. Интересно, откуда она знает, что я без ума от Моне.
— Я ей сказал.
Ричарду понадобилось некоторое время, чтобы переварить эти слова.
— Ты сказал? Ты имеешь в виду, ты с ней виделся? Когда?
— Около недели назад я ей написал. Я много чего рассказал ей о тебе.
Ричард расстроенно отшвырнул тост.
— Господи, Майлз, ну зачем ты это сделал? Ты же все испортил, нарушил чистоту нашего… опыта. Весь смысл заключался в том, что мы ничего друг о друге не знаем.
— Так она сама меня попросила. Ричард уставился на него:
— Что значит — она тебя попросила? Когда попросила?
— Она мне написала. Прислала письмо с кучей вопросов о тебе.
— Что она сделала?
Несколько минут Ричард размышлял над этим фактом в полной тишине, нарушаемой лишь чавканьем Майлза, пожиравшего хлопья с молоком.
— И?
— Что — и? — спросил Майлз, поднимая взгляд.
— Что ты обо мне рассказал? Что она знает?
— Я ей рассказал, чем ты занимаешься, что ты изучаешь. Я рассказал, откуда ты приехал. Я рассказал о твоих любимых писателях, композиторах, художниках и поп-группах. Я рассказал, какую ты носишь одежду, какую еду любишь, что любишь пить. Я описал твою личность. Я сказал, что ты немного напыщенный, немного самодовольный, жадноватый, немного высокомерный, но в общем и целом вполне нормальный парень.
— Понятно. Здорово. Значит, теперь нет ничего, чего бы она не знала обо мне. Благодарю покорно. — Тут Ричарда поразила еще одна мысль. — Ты ей рассказал, как я выгляжу?
— Нет.
— Ну, хорошо. Благодарю тебя за сдержанность.
— Я отправил ей фотографию. Знаешь, ту, где ты загораешь на Капри.
Ричард молча встал и ушел к себе в комнату. Позже, тем же утром, он слышал, как Майлз вышел из квартиры. Как только хлопнула входная дверь, он бросился в комнату Майлза и принялся терпеливо и дотошно искать письмо Карен. Оно оказалось запрятано в стопке старых конспектов в самом дальнем ящике. Отрывок, который жадно выхватили его глаза, гласил следующее:
Теперь ты должен мне рассказать все о своем загадочном друге. Я сумела почерпнуть из его писем отрывочные факты и сведения, но он не очень стремится раскрыться. Как он выглядит? Как он разговаривает? Он наверняка с юга. Он показался мне человеком, который высокого мнения о себе, но это высокомерие делает его очень милым.
Ты можешь спросить, какое отношение все это имеет к нашей якобы строго интеллектуальной переписке. Честно говоря, я сама не думала, что меня когда-нибудь заинтересуют подобные детали. «Какое это имеет значение, — думала я, — когда встречаются разумы?» Но затем, и это, наверное, было неизбежно, за мыслями, идеями, аргументами начала проглядывать личность, и очень привлекательная личность. Тогда я решила: к черту, дружба важнее, чем дурацкий научный эксперимент. Так что, пожалуйста, окажи мне любезность, Майлз. Будь Пандаром моей Крессиде; будь Пировичем моей Кларе.[3] Просто чтобы удовлетворить мое любопытство, только и всего.
Ричард отложил письмо, чувствуя себя так, будто его предали, он пребывал в диком волнении. Часы до очередного телефонного звонка тянулись с мучительной неспешностью.
В тот вечер они обсуждали политизацию изобразительного искусства в двадцатом веке — в духе тех европейских художников (особенно группы «Наби»[4]), которые увязли в полемическом театре. Разговор длился минут двадцать, когда Карен вдруг спросила, знает ли Ричард, что сейчас в бирмингемской галерее «Айкон» проходит выставка, на которой, как утверждается, представлены потрясающие и редкие экземпляры того, что она любит называть «политикой композиции».
— Да, — сказал он. — Я читал о выставке.
— Было бы неплохо сходить на нее вместе. Тогда у нас бы появилась конкретная тема для разговора.
— Что ж, у меня завтра свободный день.
— У меня тоже.
— Тогда давай завтра.
— Порознь, разумеется.
— Разумеется. Ты пойдешь утром, а я во второй половине дня.
— Утром я не могу.
— Я тоже не могу.
— Кроме того, — сказала Карен с едва заметным колебанием, — было бы разумнее поговорить о каких-нибудь конкретных картинах… понимаешь, находясь непосредственно перед ними.
У Ричарда перехватило дыхание.
— Совершенно справедливо, — согласился он.