В начале восьмидесятых я поехал в Париж, чтобы успеть к рождению моей парижанки-доченьки. А успев, конечно, побежал на лекцию Синявского в Гран-пале. Я должен был быть ко всему готов – я ведь уже переводил к тому времени роман «Пнин» и писал книгу о Набокове… И все-таки это был жестокий урок эмигрантского смирения. В просторной, на сотни мест, аудитории бывшего павильона Гран-пале нас было человек пять-шесть. Четыре глуховатые бабушки садились за первый стол, заслоняя маленького Синявского от зала (то есть от меня). Одна бабушка каждые четверть часа вдруг начинала смеяться, и тогда Синявский смолкал. Все терпеливо ждали, пока у нее кончится приступ веселья. Потом Синявский снова читал, не поднимая головы от бумаги, – как читал в Корнеле сам В.В. Набоков (который, впрочем, иногда посылал Веру прочитать за него этот вечно юный, Бог знает когда написанный текст). Думаю, корнелские студенты понимали по-русски еще хуже, чем глухие парижские бабушки… Работа есть работа, хорошо хоть несколько человек записались на курс – не то вообще закрывай лавочку.
В перерыве между лекциями я подошел к Синявскому. Я видел его впервые. Он был маленький, косоглазый, вполне улыбчивый. Он сказал: «Да?» Но я даже этого не смог сказать, настолько блистательная парижская реальность не соответствовала «астральной модели». Я прослушал его курс до конца. Он читал о русских сектах, но иногда вдруг начинал рассказывать о собственных встречах с сектантами в лагерях. В общем, это было интересно, хотя, как и Набоков, он был не оратор.
Вышла его книга «Прогулки с Пушкиным», и в эмиграции поднялся несусветный крик – будто в советской печати в эпоху борьбы за «русский приоритет» во всех сферах человеческой деятельности. Конечно, Сталин умер, но Пушкин был вечно живой, как Ленин. И никто из ругателей будто не обратил внимания на то, что Синявский любит этого Пушкина. Что книга его (как сформулировала грамотная супруга самого автора) – это «гимн во славу чистого искусства и свободного творчества». Синявский гулял с Пушкиным запросто, гулял среди лагерных бараков, да и начал он разговор о Пушкине с привычной своей «эстетической провокации»: Пушкин, мол, вбежал в русскую поэзию на тоненьких эротических ножках. То бишь начинал он с эпиграмм и со стишков в дамские альбомы. Ну и, конечно, с дамами умел обращаться. Ничего страшного (любимый поэт Синявского Маяковский не то что начинал, он и кончал коммерческой рекламой), но подумайте, как можно было такое написать о нашем Самом что ни на есть Самом, о нашем Солнце? Ведь Пушкин – это Ленин сегодня, это Наше Все. Кроме того, это был не его, не Синявского, участок работы: раз ты маяковед, то и пиши про Лилю, Нетте, Аграныча, а у нас есть в стране настоящие профессионалы-пушкинисты.
Еще больше Синявский оскандалился с фразой по поводу евреев и России. Евреи в ту пору уже покидали Россию – одни уезжали от обид, другие – с надеждами на тот край холма, где трава еще зеленее. Синявский, сочувствуя первым, произнес совершенно ужасную фразу: «Россия-мать, Россия-сука, ты еще поплатишься и за это, выкормленное тобою и выброшенное на помойку, дитя». Боже, что тут началось! Ну, помойка ладно, Запад гниет, но обозвать сукой нашу мать, мать нашу… Всем стало ясно, что даже за границей литература не может быть беспартийной (как и предупреждал Ленин). В эмиграции было четыре журнала, а партий даже больше, и все патриотические. Каждая из них критиковала остальные, и критика была вполне партийной, а простая терпимость стала даже называться мерзким, явно нерусским словом «плюрализм». Больше всех доставалось от всех партий Синявскому, который поднял хвост и на Пушкина, – такого никому нельзя простить.
Дальше – больше: покатилось яблочко… Позволяли себе иногда Синявские и журнал «Синтаксис» кое-какие критические замечания по поводу, скажем, солженицынской «борьбы с русофобией» (для усиления этой борьбы даже были созданы в эмиграции какие-то ныне вполне забытые национал-большевистские журналы). Синявский сказал однажды, что, сколько он живет во Франции, никакой русофобии не замечал, и был тут же заклеймен за это как главный плюралист, литературный хулиган и русофоб. Может, он уже догадался, что слово «русофоб» создано было на смену устаревшим терминам «безродный космополит», «беспачпортный бродяга» и «убийцы в белых халатах», однако все же кличка эта, «плюралист-русофоб», его обижала. Вот как рассказывала об этом его лондонская подруга Наталья Рубинштейн:
«…Несмотря на то, что Синявского прорабатывали чуть ли не ежемесячно… у него никак не вырабатывался иммунитет к этим нападкам. Он – к моему огорчению – искренне расстраивался.
Более здраво относилась, вероятно, к дружной и ни с чем не соразмерной этой хуле супруга Синявского М.В. Розанова. Ведомый ею журнал «Синтаксис» не просто отругивался, но и ловил оппонентов на их знакомых до зевоты старинных дворовых фобиях. И то сказать, оппоненты подставлялись без особых хитростей, с сознанием силы и с верой в темное будущее. Может, предчувствия их и не обманывали – и то уж, сколько можно терпеть всем вместе, без малого двести лет…
Вообще, надо сказать, что при наличии столь малого числа сотрудников (один, точнее, одна) русский журнал в Фонтенэ-о-Роз («Синтаксис») выходил очень интересный. И написано все было здорово – высокий класс. Вообще, как поглядишь, грамотный народ плюралисты, и родным языком овладели, хотя, конечно, не все сто процентов из них смогли бы стопроцентно доказать чистоту своей русской крови (сам-то Синявский, конечно, смог бы).
К завершению шестого десятка лет своей жизни написал Андрей Синявский новый большой роман, который принес ему новые большие хлопоты. Это самое обширное произведение Синявского и как бы даже итоговое. Так сказать, итог жизни изгнанника с пригородной улицы Вильде в Фонтенэ-о-Роз, хотя, строго говоря, до конца жизни ему оставалось еще добрых полтора десятилетия:
«Костром потягивает. Дымком. Каштаны…жгут листву. Я свободен от ностальгии. Осень у них во Франции. Понимаете, так же как в России у нас, у них – осень. И жгутся листья, готовятся к зиме. Разве что вздохнешь глубоко, и приятно задышать. Сентябрь. Серебряный век. Эмиграция.
Если б и впустили обратно, с гарантией, что не убьют (я иногда воображаю), и пиши, что хочешь, я бы, наверное, все равно не вернулся…»
Это из романа «Спокойной ночи». Роман автобиографический, жанр его точно не обозначен, и только из письма одной из героинь романа можно понять, что в нем «личности и события во многом изображены в фантастическом духе».
В первой части романа А. Синявский рассказывает о своем аресте в 1965 году за публикацию книг за границей, о допросах на Лубянке, во второй части – об ожидании ареста, о лагерном Доме свиданий, о жене, о любви, о браке. Третья часть посвящена отцу, партийному работнику, который был арестован в 1951 году, а позднее реабилитирован. Ну а четвертая часть посвящена в основном Сталину, мистике и эзотерике власти («Что власть без тайны, без чуда? – Механическая сила, и не более того… Я родился под созвездием «Сталин – Киров – Жданов – Гитлер – Сталин» – и далее со всеми подробностями)…»
Понимаю, что пересказ такого романа может быть только очень приблизительным, ибо это вольная проза и в ней там и сям говорится обо всем, и я не могу даже с уверенностью сказать, где там, в этой автобиографической, до крайности печальной прозе, кроются какие-нибудь экскурсы в область фантазии. Фантастической является сама описываемая действительность, но она вполне узнаваема. Самой фантастической является, пожалуй, последняя, пятая часть романа («Во чреве кита»), и я попробую хоть вкратце пересказать ее содержание. В юные годы у Андрея был друг С., который пленил его своей образованностью, начитанностью и ранними догадками о сущности советской диктатуры. Мало-помалу выясняется, что человек он жуткий и вдобавок стукач. Кроме стукача С., в пятой части романа появляется прелестная француженка, дочь военно-морского атташе французского посольства в Москве. Ее зовут Элен. Она поступает учиться на филфак МГУ, знакомится с Андреем и относится к нему с симпатией. К С. она относится с меньшей симпатией, и он, понятное дело, на нее стучит в КГБ. Но и Андрей на нее стучит туда же (и это, конечно, слегка шокирует читателя: все же как-никак Синявский – Даниэль, но что поделать, время было суровое и подлое – 1947-й, самая борьба с русофобами. К тому же герой наш вступает в некие игры с Великой Организацией, надеясь ее переиграть). Органы хотят, чтобы Синявский женился на француженке, и тогда они ее убьют (зачем это им нужно вообще и почему нельзя убивать в натуральном виде, не очень понятно). Андрей решает спасти Элен от смерти, предупредив, что он, извините, стукач, что она не должна выходить за него замуж (кстати, неясно, хотела ли она вообще выходить за него замуж?) и что она должна сообщить о своем отказе органам через доносчика С. (который в отличие от Андрея, вероятно, знал, что браки советских граждан с иностранками и вовсе запрещены). Элен уезжает на родину, где ей больше не грозит смерть от брака, но и это еще не конец. Органы требуют, чтобы Андрей вызвал Элен в Вену, сажают его (доселе «невыездного») в пустой военный самолет и везут его в столицу Австрии, чтобы он там, бродя по городу, разыскал Элен и убедил ее вступить в брак. История настолько абсурдная, что приходит в голову, будто нечто в этом духе действительно могло происходить. Но что именно? Где тут элемент автобиографии и где фантазия? Единственный бесспорный элемент – стукачество героя, и то оно как-то наспех проговорено: мол, дело обычное, дело нормальное…