К тому времени Никита Ильич уже бросил свои занятия живописью, поняв, что никогда не поднимется выше любительства, не скажет в искусстве нового слова, и вечно будет теряться перед поветриями времени, колеблясь между самой душной рутиной и самым разбойничьим модернизмом. На время он вообразил, что истинное его призвание — литература. Он начал писать повести о войне, посещал собрания литературной группы при областной газете, спорил там до хрипоты, накуривался в коридорах до одури и опять-таки очень скоро понял, что то вялое и тусклое, что выходило из-под его пера, никак нельзя было назвать литературой.
Он окончательно решил, что таланта у него нет, и ко множеству разочарований в себе прибавил еще одно.
Им овладела жадность ко времени. "Два года потрачены на какие-то непростительно мальчишеские иллюзии и мечтания, — твердил он себе. — Два года, шутка сказать! А в результате я — неуч и прожектер. Дела хочу, настоящего повседневного дела!"
Дело нашлось ему все в той же редакции областной газеты, куда его пригласили на должность литературного сотрудника отдела литературы и быта.
Он пошел туда с опаской и сомнением в своих силах: вдруг и на газетную работу не достанет его скромных способностей, вдруг и там его будут только "терпеть", да и то до поры до времени.
Узнав о беременности Людмилы, он возгорелся:
"Да я теперь горы сворочу, милая ты моя!"
Никита Ильич был трудолюбив, упрям и вынослив в работе. Он без устали мотался по городу и области, исписывая вороха бумаги, находил и читал какие-то сомнительные брошюры по теории журналистики, и если в конце концов не стал журналистом, отмеченным блеском незаурядного таланта, то все-таки выработал у себя тот грамотный, деловой, официальный стиль, без которого не живет ни одна газета.
Позже, когда Людмилы уже не было с ним, он осилил заочно филологический факультет пединститута, стал в редакции заведующим отделом, по-прежнему пописывал рассказы и очерки, которые никто не печатал, вырастил сына, и вот таким-то, в отлично сшитом у театрального портного Исая Наумовича Зельдина костюме — "Позвольте представиться, Никита Ильич Крылов" — стоял теперь, опершись на холодный чугун набережной…
В театре по полутемному фойе все еще бродил толстый актер, жестикулировал и говорил сам с собой. На самом же деле это была гневная речь к противникам из месткома, обошедшим его квартирой.
— Ты, Никита, в буфет? Коньяк пить? Пойдем, и я с тобой. Хочу излиться, — сказал он, забыв, что уже и пил с Никитой Ильичом и изливался перед ним.
— Нет, мой родной, — ласково сказал Никита Ильич, взяв его за обе руки. — Могу ссудить трешницей, но сам пить не стану. Ты же знаешь, Елена не любит, когда я зело выпью.
— Она женщина волшебная, — вздохнул актер. — Люби ее.
— Ну, хочешь трешницу?
— Нет, Никита.
— Ты не гордись, я от чистого сердца предлагаю. Ведь отдашь.
— Конечно, отдам. Да только я в одиночку пить не умею. Ну, иди, иди, — прибавил он, видя нетерпение Никиты Ильича и подталкивая его в плечо. — Сейчас третий акт кончится.
И точно — в зале затрещали аплодисменты, захлопали откидные крышки стульев, распахнулись под напором толпы двери: здешняя публика не любила долго задерживать себя и артиста после спектакля.
Никита Ильич поспешил к выходу со сцены. Елена Константиновна Пастухова — одна из ведущих актрис театра, но еще (конечно, по какому-то, как все полагали, недосмотру администрации) не заслуженная — с густым слоем тона на лице, с подсиненными глазами, с яркими губами, в костюме стюардессы иностранной авиакомпании, высокая, тоненькая и грациозная, быстро прошла мимо Никиты Ильича в свою уборную, улыбнувшись ему на ходу и подав руку для поцелуя.
Случилось так, что после ухода Людмилы Никите Ильичу было не до женщин: работа, учеба, сын… Да и любовь к Людмиле безвыходно и терзающе жила в нем долгие годы, не уступая место не только иной любви, а хотя бы простой свободе от своего гнета. Елена была первой, кто вывел его из этого столбняка. С налету он воспринял ее подозрительно. Актриса? Красивая? Ну, знаете ли… Но тут же устыдился своей обывательской предвзятости и стал держаться с Еленой наперекор этому первоначальному мнению о ней — уважительно и дружелюбно. Их познакомили на импровизированном банкете по поводу какой-то премьеры, за сдвинутыми столиками в театральном буфете, и они разговорились, увлекшись разговором так, что уже не замечали ничего вокруг, не слышали ни тостов, ни шуток, ни обычной актерской перебранки.
Елена Константиновна работала тогда в городе первый сезон. Она еще не успела близко сойтись ни с кем из труппы, намолчалась и наскучалась в своем одиночестве и теперь, как это часто бывает, особенно после бокала шампанского, вдруг выплеснулась перед незнакомым человеком, вся до донышка. Рассказала она о студенческих годах в Москве, в Щепкинском училище, о том, как играла в дипломном спектакле Ларису-бесприданницу, как дружно хвалили ее преподаватели и прочили ей большое будущее, как поступила в труппу районного театра в маленьком северном городке и вскоре вышла там замуж за главного режиссера. В жизни режиссер оказался совсем не таким, каким она представляла его по репетициям. Это был склочник, мелкий тиранишка и завистник. Он ревновал жену к ее таланту и всеми доступными ему средствами старался погасить его. Друзей у них не было: гости, побывав однажды, во второй раз не приходили. Стараясь развлечь их, он плоско острил, сплетничал, ломался, угощал с напускным радушием, а когда они уходили, сразу становился самим собой — расхаживал по комнате в подтяжках, пинал ногой стулья, бранил гостей. А она, машинально перетирая чашки, роняла слезы и думала о том, что он испортил ей жизнь, что она постепенно опускается до прислуги при нем, и в ней зрело обывательское бабье убеждение в том, что все мужчины эгоисты, подлецы и мерзавцы. И она с чувством невозвратимой утраты вспоминала счастливые дни студенчества, когда путеводной звездой сияло ей высокое искусство.
Деревянный одноэтажный городок жил лесом, хотя на тридцать километров вокруг него давно уже не было ни деревца, а только пеньки. Ах, как пронзительно скрипел там снег под ногами в тихие зимние вечера! Однажды, гуляя, она вышла за окраинные домишки, увидела пнистую равнину в белом свете луны, и по спине у нее пробежал нервный ледяной озноб. Неужели и ее жизнь отныне такая же унылая равнина под холодным мертвым светом? Так нет же!
Собрав остатки своей потухающей воли, она все-таки ушла от режиссера, который кричал при этом, что не даст вынести из дома ни тряпки, и выкручивал ей руки, делая безумные глаза. Она убежала, унося в дамской сумочке носовой платок, тюбик губной помады и полдюжины бигуди.
Никита Ильич обладал редким качеством — он умел слушать. В ту ночь Елена Константиновна попросила проводить ее домой. Шли пешком — городской транспорт уже не работал, свободные такси не попадались. В свете фонарей уже кружились первые снежинки, пахло пеплом сожженной на бульварах листвы. Елена Константиновна продолжала рассказывать о себе, о том, что живет она с мамой, братом и двумя сестрами; мама постоянно болеет, дети еще учатся, н она вынуждена вести в заводском Доме культуры драматический кружок, подрабатывать на телевизионной студии, чтобы содержать семью.
Никита Ильич больше помалкивал. А когда возвращался один по безлюдным улицам ночного города, думал о том, что вот и в его жизнь вторглась чья-то судьба и что она, эта судьба, каким-то образом сделалась не безразличной ему, и он за нее в ответе.
"Почему?" — спрашивал он себя.
Шагал дальше, стуча каблуками по затвердевшему на первом морозце асфальту, и опять спрашивал: "Почему?"
Был предутренний час, и уже не имело смысла тащиться домой на край города. Никита Ильич позвонил у дверей редакции, взял у сонного вахтера ключ от своего кабинета и, сидя там за столом, продолжал думать о Елене Константиновне — и даже, пожалуй, не думать, а как-то странно ощущать, что в его жизни есть теперь она со своими семейными невзгодами, успехами на сцене, низким бархатистым голосом, узкой и крепкой ладонью, изящной, чуть извивистой походкой.
С той ночи прошло два года. Уже давно между Никитой Ильичом и Еленой Константиновной было решено, что они поженятся, как только Никита уедет учиться в институт, а пока продолжали встречаться почти ежедневно, и если кто-то из них бывал занят, отлучался в командировку или на выездной спектакль, то эти дни были для обоих днями тоски, повышенной раздражительности и мучительного нетерпения встретиться вновь.
Дожидаясь, когда Елена Константиновна разгримируется и переоденется, Никита Ильич с удовольствием закурил пятую — последнюю по установленной себе норме — папиросу и вышел на высокое крыльцо служебного входа. Вечер еще не погас совсем и продолжал где-то за рекой, на севере, сиренево просвечивать сквозь небесный купол. Душистый дым папиросы приятно возбуждал и согревал. И вдруг словно острый коготок царапнул Никиту Ильича по сердцу.