Я был страшно разочарован и испытывал самое настоящее чувство обиды к человеку, который ничем мне не обязан, который и знать-то меня не знал. Куда девалась его красота! Он обманул меня; но обиделся я не за себя – за красоту. Глупо ли это, не знаю, но все мои тайные вопросы к нему и обвинения сводились к одному: почему он не идеал?
Вот, оказывается, как трудно увидеть и назвать, казалось бы, очевидное. А сколько существует менее очевидного!..
Таким образом, я все отчетливее представлял себе всю серьезность и сложность моего положения. Обманываться, хотя бы тем же Витей Сениным, я не мог, так как оказался человеком достаточно внимательным и честным; отречься от жажды совершенства, неизвестно каким образом появившейся во мне, я тоже не мог.
А жить нужно было. Я даже знал, ощущал всем своим существом, что есть что-то надежное, всеобъемлющее и прекрасное, ради чего стоит жить.
Благо в книгах, которые я впитывал, как сухая земля воду, мои мучительные искания находили неизменную поддержку. «Никакое приобретение не лучше друга»... Такие напутствия укрепляли мою веру в себя, в будущего моего друга. Я торжествовал: «Значит, есть такие же, как я!..»
И я искал, как мог. И находил. Но все оказывалось сложнее, чем я предполагал.
Пусть, однако, говорит за себя то, что было в жизни...
Еще в четвертом-пятом классе я узнал о таких необыкновенных вещах, как неопознанные летающие объекты, подземная гималайская цивилизация, бермудский треугольник, снежный человек, чудище Несси и т. п. Все это я узнал от гостей, которые бывали у родителей. Относился к таким сообщениям серьезно и пересказывал услышанное одноклассникам. Во-первых, такие сведения сами по себе интересны; во-вторых, признаюсь в маленькой хитрости или слабости: таким образом я пытался заинтересовать собой ребят... Они выслушивали с повышенным вниманием, с каким выслушивают рассказ, например, об аварии на дороге, и тут же продолжали свои игры и шалости, совершенно забыв о рассказанном. Более того, почти никто, как я догадывался, не верил в существование того, о чем я говорил, не поражался самой возможности таких причуд и тайн природы. Не придавали этому никакого значения, не пользовались этим для того, чтобы помечтать о чем-нибудь превосходящем наше обычное разумение. И не заинтересовывались мной. Наталка Гуща, второе лицо в классе после Павленко, чувствуя все же в такие минуты угрозу своей популярности, объявляла: «Воображает!..» – и уничтожала меня недобрым взглядом.
Единственный, на кого эти рассказы производили глубокое впечатление, был Корнилов. Корнилов был самым слабым учеником в классе, едва тянул на тройки. Он был очень худ и бледен. Ему не везло еще больше, чем мне.
У каждого в классе было прозвище. У меня – Контрабас. Набирали мальчиков в хор, и нужно было спеть тоненько-претоненько: «Во поле березка стояла», – я же спел нарочно грубо, низко, чтобы не ходить на хор. Меня отправили домой; а от мальчишек я получил прозвище «Контрабас». У Корнилова было много прозвищ: «Ошибка природы», «Ископаемое» и т. д. Однажды его завалили макулатурой, которую сложили временно в классе; вошла учительница, и все бросились врассыпную по местам; Корнилов вытерпел в макулатуре пол-урока, а потом закопошился и вылез. «Это что за ископаемое?» – спросила учительница, и с тех пор Корнилов стал Ископаемым.
Он перешел к нам из другой школы. Отца у него не было, только мать, сварщица. Корнилов боялся матери. Учительница чуть ли не силой отбирала у него дневник, чтобы поставить двойку. Мать никогда не била его, но кричала – а это для него было еще страшнее, потому что он не выносил крика. Однажды мать так крикнула на него, что он стал заикаться. А Восцын еще завидовал Корнилову: «Вот бы на меня кричали! А то ведь меня лупят...»
Помимо того что Корнилов боялся матери, он еще и жалел ее. У нее тяжелая и вредная работа. И кричит она на него не со зла, а потому что сама совершенно не разбирается в уравнениях и ничем не может помочь. Туго приходилось Корнилову и его матери, тем более, что у нас в классе были повышенные требования по математике.
Корнилов был довольно высокий мальчик, но все называли его Корнильчиком. Может быть, потому, что все, даже девчонки, клали его на лопатки.
Ему действительно не везло больше, чем кому бы то ни было. Все сидели на дереве, а упал один он. Поднялся, но ни разогнуться, ни дышать не может – идет, как старичок согбенный, за грудь держится. Глядеть на него и жалко и смешно. Было в его постоянной, истовой серьезности что-то комичное.
То лыжу на физкультуре сломает, то домой без шапки идет – неизвестно, кто и куда зафутболил, – то из бассейна без штанов, в одних трусах возвращается – пропали штаны, и все тут! То в столовой с потолка штукатурка скололась и не к кому-нибудь, а прямо к нему в тарелку с кашей упала. Все в столовой в смех: «Ошибка природы!» – а он схватился за голову, плачет, причитает: «И почему я такой несчастный народился?..»
Может быть, это слово «несчастный» тронуло сердца поварих. Они все дружно вышли его утешать и с тех пор подкармливали его и жалели. Попробуй кто обидь Корнилова!
А обижал его всякий, кому не лень. Один старшеклассник опыт над ним производил. Заставил его упереться изо всех сил спиной в стену и засек по часам время. Бледный Корнилов аж покраснел от натуги, подпирая стену. Через пять минут старшеклассник сказал, пристально глядя Корнилову в глаза, что если он теперь отпустит стену, то она повалится. И Корнилов, как загипнотизированный, держал стену. У него дрожали в коленках ноги, а он все держал и держал... Все кругом умирали со смеху.
И вот как-то в очередной раз сделали его посмешищем: натирали ладони о стену и оставляли отпечатки пятерней у него на форме. Десятеро на одного. Он уже весь был в белых пятернях, как кто-то прибежал в столовую и закричал: «Там несчастного Корнильчика донимают!» Поварихи – четыре толстые тетки – тотчас бросили свои кастрюли и котлы и ycтремились в коридор. Обидчики разбежались. Поварихи обтерли Корнильчика, одарили его чем могли – пирожками, горстью арахиса в сахаре – и объявили всем, кто был в коридоре, что берут его под свою защиту и кто обидит его, тот получит черпаком по башке. Весть об этом разнеслась по всей школе, и Корнилова после этого остерегались трогать.
Корнилов так слушал меня, что во время рассказа, сам того не замечая, повторял мои жесты и мимику. Мне нравилась его непосредственность. Как он радовался случайной четверке! Не стыдился, как я, а радовался. Я же, получая четверку или пятерку, стыдился, так как считал, что это только подчеркивает мое убожество. Четверки у Корнилова проскакивали главным образом по пению, но его это ничуть не смущало. Он был не гордый, вот что.
Пожалуй, более всего меня поражало в нем то, что он не различал сильных и слабых. Он мог самым чистосердечным образом попросить старшеклассника: «Отряхни мне форму на спине, а?» – за что не раз получал щелбаны и затрещины. Впрочем, щелбаны ничему его не научили, он так и оставался простодушным. Это восхищало меня, потому что сам я зорко следил за тем, с кем и как себя вести. Это было изнурительное занятие, так как нужно было определяться с каждым.
С Корниловым было бы хорошо дружить: доверься ему в чем угодно – он никогда не осмеет. Вот в этом-то и заключалась основная разница между Корниловым и мной. То есть я тоже никогда никого не осмею; но у меня это оттого, что я не позволю себе этого из серьезного отношения к людям, из уважения к ним, из страха, наконец, а у Корнилова – оттого, что нет пренебрежительной и злой насмешки в самой природе его!
Сложно было бы мне дружить с ним, так как трудно было бы превозмогать свое превосходство в знании жизни, а дружба должна быть беспревосходственной. Счастливая бесхитростность Корнилова всегда служила бы упреком моей совести, которая знала слишком много различий и «приличий» между людьми. Тут уж начиналось превосходство Корнилова – превосходство, которое не превзойти. Оттого я и любил Корнилова.
В восьмом классе парень, Корнилов то есть, должен соображать, а он, получив от мамы в подарок часики за двадцать четыре рубля, радуется, всем показывает. У всех давно, чуть ли не с первого класса, часы электронные, со счетно-вычислительным устройством, некоторые по пять – по восемь его часиков стоят, а он лезет со своим неприличным приобретением. Ребята, рассматривая подарок, посмеивались, подталкивали друг друга локтями. «Корнилов, – сказал высокий чернобровый красавец Очеретин, – ты радуешься своим часикам, как четверке...» Все кругом замолчали. Корнилов недоуменно хлопал белесыми ресничками. В серо-голубых глазах его мелькнула какая-то тревога, догадка, но тут же исчезла.
Все поняли, что произошло, один он не понял.
Тогда я, проходя мимо Очеретина, с размаху ударил его в лицо кулаком.
С тех пор я дал себе зарок не носить дорогих часов. Снял свои японские часы и бросил их в ящичек серванта.