— Чай наревелись там, на антресолях, — недовольно сказал басом за папеньку Талич. — В церковь с зареванными глазами разве гоже? Чего люди-то скажут? Не по воле, мол, идет! У, дура стоеросовая!
Когда Ардатов, еще в овраге, у моста первый раз услышал, как разговаривают Талич и Васильев, и понял, что Талич — актер, что он все время играет в какую-то другую жизнь, в жизнь своих персонажей, тех людей, в которых он перевоплощается, говоря театральным языком, он почувствовал раздражение; все эти диалоги, весь этот театр показались ему явно не к месту и не ко времени, но, подумав, он в душе махнул рукой. «Пусть себе! Не мешает же это ему делать все, что он обязан делать — идти с ним к переднему краю, то есть быть солдатом на войне, а то, что он остается еще и актером, в какие-то минуты живет не солдатской жизнью, это его личное дело, на которое он, как и каждый человек, имеет право».
«Пусть! — подумал тогда он. — Даже как-то веселее. Нельзя же только и думать о немцах. Так с ума сойдешь. Нет, пусть он играет, пусть оба играют. С ними смешнее жить».
Он тогда подумал еще, что вообще все актеры просто не живут, что профессия актера заставляет их играть и в жизни — они и к ней вроде бы на большой сцене, они и в ней то и дело видят и слышат себя со стороны и поэтому то и дело подправляют себя, чтобы сыграть лучше.
«Как для летчика жизнь — это небо, на земле он или только слетел с нею, или должен лететь в него, так для артиста жизнь — сцена, и он все время должен играть на ней», — решил он.
Но то было в овраге, поздним вечером, вдали от немцев, поэтому было как-то объяснимо, а игра в Ванятку здесь, в траншее, перед убитыми немцами и своими, ну никак не оправдывалась.
— Так и так не по воле, — возразил Талич. — А за денежки, за копеечки, за бумажечки… Бу! Бу! Бу! — заревел он за Машеньку. — Не хочу жениться, а хочу учиться!..
— Кончайте! — сказал Ардатов, еще не доходя до Талича. — Кончайте! — Он подошел к Таличу вплотную. — Балаган какой-то! — Он вглядывался в лицо Талича, но Талич выдержал его взгляд.
— В уставе это не записано — «балаган». И вы бы, товарищ капитан, — Талич усмехнулся, — вы бы повежливей все-таки. А то от «балагана» до мата одни шаг, а от мата до кулака тоже один. Вы что, хотите, чтобы я отвечал вам: «Виноват, ваше благородие?»
Ардатов смигнул, посмотрел в сторону, и Талич совсем по-другому попросил:
— Закурить не угостите?
Талич был молод — ему только-только минуло двадцать, он не был злопамятен, и, почувствовав, что Ардатов не хвалит себя за этот «балаган», беря у него папиросу, он, наверное, чтобы исправить неловкость, проиграл Ардатову еще одну сценку:
— Наливай!
— Что угодно-с?
— Пару пива!
— Сей секунд-с!
— Наливай!
— Чего угодно-с?
— Раков!
— Сей секунд-с!
— Наливай!
— Чего угодно-с?
— Моченого гороху!
— Горошку нет-с. Поиздержались. Не угодно-с ли семужки-с?
— Как нет гороху! — загрохотал Талич. — Трактир это аль нет? Хозяин! Да от вашей семужки одна изжога!..
— Ну ладно, ладно, — остановил его Ардатов. — Тебе бы в ансамбль. А здесь, понимаешь, все-таки не к месту все это.
— Понимаю, — вдруг согласился Талич. — Это я от страха. Ведь жуть! — Он показал на сгоревшие танки и убитых немцев. — Все эти декорации! Тут, брат, тут товарищ капитан, не шекспировские драмы. Тут они покрупней!..
Видимо, и правда Талич трусил. Но трусил пристойно, не теряя лица, как не теряли лица многие, почти все — один сосал погасший окурок, другой углублял окоп, чтобы чем-то занять себя, третий наводил ненужный порядок в вещмешке, перекладывая там мыло, портянки, полотенце, запасную пару белья, четвертый ни к чему перетирал патроны — каждый прятал страх, загонял его подальше в себя, стыдился его, старался сдержать дрожь пальцев, сжимал зубы, чтобы не тряслась челюсть, стискивал в кулаке саму душу, и в этом-то и было настоящее мужество — подавить в себе ужас, который рождало все то, что было перед глазами каждого, «перед смертоубийством», как определил войну Просвирин.
— Ничего… — протянул Ардатов.
— Как думаете, продержимся? — спросил Талич, разглядывая носки своих ботинок. Голос у него задрожал, и он, сразу же откашлявшись, поправил голос и повторил тверже: — Продержимся?
— Это будет зависеть от нас. От всех нас. — Ничего другого Ардатов сказать не мог.
— И от них, — уточнил Талич, кивнув на подбитые танки, как на представителей всех тех, кого он назвал, сказав, «от них».
— Тоже верно, — согласился Ардатов. — Но главное, не недооценивай себя. Ведь стоят же! — Ардатов повторил жест Талича, кивнув на танки.
Всего в каких-то пяти шагах от Талича и Васильева в лисьей норе, не помещаясь в ней, так что ноги до его колеи были наруже, лежал убитый. Кто-то, может быть, даже сам Талич, прикрыл его шинелью.
Талич посмотрел на этого убитого.
— Стоят. Это верно. И лежат. — Он сложил руки на груди. — Не так ли?
Ардатов оперся спиной о бруствер, пососал погасшую папиросу и, прикуривая ее от папиросы Талича, предложил:
— Есть другой вариант.
— Какой? — быстро спросил Талич, а Васильев, переступив два шага, придвинулся поближе.
— Отойти.
— Куда? Куда отойти? Когда? Правда, есть такой вариант? Куда отойти?
Ардатов пожал плечами.
— Сначала за Волгу. Потом к Уралу. Потом к Лене. Потом к Охотскому морю. Если раньше японцы не загонят к Верхоянску.
Талич отодвинулся и отодвинул Васильева.
— Этот вариант не подходит. И так — «заманили» куда!
В этом «заманили» звучало не только то, что Талич слышал ночью, но и пренебрежение к тем, кто «заманивал».
— Тогда о чем разговор!
Ардатов тяжело посмотрел поочередно на каждого из них. Они молчали. Ардатов должен был что-то добавить. Он, повторив усмешку Талича, приподнял подол своей гимнастерки, так что задрался и ремень и над брюками открылась майка.
— Здесь тоже нет пуленепробиваемого жилета. Моченый горох, раки!.. Ты покажешь, как не надо «заманивать»?
Он пошел, и Талич и Васильев потеснились, пропуская его. Но, передумав, Ардатов остановился.
— Как гобой? — спросил он Васильева. — Цел?
— Цел. — Васильев пожал плечами. — Гобою что…
— Поиграли бы, — предложил Ардатов. — Так, не очень громко, но все же… Надо подбодрить людей. Устали все…
— Но что? — Васильев повторил его слова. — К месту ли все это — музыка?..
— К месту, к месту, — подтвердил Ардатов. — Так что прошу, поиграйте.
— Но что? Что? Марши? Бодрые песни? — не знал Васильев.
— Решайте сами. Подумайте, что вы можете сделать для людей — для всех нас…
Возле Старобельских его встретил Кубик. Он ткнулся в ноги и замер, требуя, чтобы его потрепали.
— Ну, ну, ну! — гладил его Ардатов. — Нам бы с тобой в лес! Ну, ну, ну! Эх, Кубик, Кубик. Кто ж виноват, что все так получилось!..
— Она не ела, она почти ничего не ела! — сказал ему Старобельский. — Как я ни уговаривал, вот, — он показал на Надину еду, которая лежала на бруствере, прикрытая тряпочкой от пыли. Тряпочку, чтобы не отдувало, прижимали две обоймы с патронами. — Повлияйте на нее, Константин Константинович, — попросил Старобельский. — Нужны силы, как же без пищи. Я тоже кое-как проглотил, но все-таки…
— Зря, Надя, зря. Надо поесть, — поддержал Старобельского Ардатов. — Впереди еще много чего. Поешь.
Надя покачала готовой.
— Нет.
— Может попозже?
— Может.
— Кубик небось все слопал!
Надя улыбнулась.
— То Кубик!..
— Ты молодец. Ты хорошо воюешь. Спасибо. И дальше так, только так! А если можешь, лучше! — сказал он ей.
За этот неполный день Надя как будто выросла, как будто в минуты и секунды этого дня она пережила сразу несколько лет — лицо ее осунулось, глаза запали, в углах скорбно сжатого рта легли складки. Она рассеянно крутила кончик косынки.
— Пожалуйста, — автоматически ответила она. — Как все-таки это все ужасно!
— Нда!.. — протянул он. — Что ж, война есть война. И добро не должно быть пассивным. Как вы считаете, Глеб Васильевич?
Старобельский шевелил бровями, то поднимая их вверх, отчего ого лицо сразу приобретало выражение нерешительности, безвольности, скорби, то сдвигал их к переносице, и тогда на лбу у него прорезалась поперечная складка, на виске надувалась вена, и лицо приобретало волю, сосредоточенность, силу. Но он тоже основательно сдал за этот день. Он весь как-то обвис — голова была опущена, плечи тоже опустились, глаза полузакрылись, а борода как-то странно, как-то наискось, растрепалась, и все он делал медленно: поднимал ли голову, руку ли, открывал ли глаза. К тому же у него на одной сандалии верх оторвался от подошвы и из-под ремней торчали старческие пальцы с желтыми ногтями.
— Как христианин, гм, гм, я, извините, Константин Константинович, против убийства. Да!.. — твердо сказал Старобельский. — Но эта война, на мой взгляд, святая. Мы, Надя, обороняемся как от татарского нашествия, как наши прадеды, мы же говорили об этом. Посему… Посему от меча и погибнут…