— Собственно говоря, этот тип мужчин не в моём вкусе, — говорила, например, мать о моём отце.
Все жили в согласии с этим учением о человеческих типах, полагая себя людьми объективными, и не страдали ни из-за самих себя, ни из-за своего происхождения, ни из-за некоторых своих особенностей — перхоти или потеющих ног, ни из-за ежедневно возникающих новых условий существования; обретя типичность, человечек избывал своё позорное одиночество и изолированность, он, с одной стороны, лишался личностных черт, с другой — всё-таки становился личностью, хотя и на время.
В таком состоянии человек ходит по улицам, словно витая в облаках, его окрыляет всё, мимо чего в другом случае он спокойно бы прошёл, его отталкивает всё, около чего, казалось бы, следует остановиться и что вновь вселило бы в него беспокойство: очередь, высокий мост через Шпрее, витрина с детскими колясками. (Она опять сделала тайный аборт.) Ходить без устали, чтобы сохранить спокойствие, без передышки, чтобы убежать от собственных мыслей. Девиз: «Сегодня ни над чем не желаю задумываться, сегодня буду веселиться».
Временами это удавалось, и все её личные черты растворялись в типических. Тогда оказывалось, что даже печаль есть всего лишь краткая фаза веселья: «Я одинока, одинока, как камешек в пыли, как камешек в пыли», точно рассчитанной поддельной грустью этой псевдонародной песенки мать вносила свой вклад в общий и собственный праздник, вслед за тем программу дополняли анекдоты, рассказанные мужчинами, над которыми смеялись уже заранее благодаря одним лишь скабрёзным интонациям.
А дома всё те же ЧЕТЫРЕ СТЕНЫ и она одна; душевный подъём ещё сохранялся какое-то время, она мурлыкала, сбрасывала туфли в танцевальном ритме, ощущала мгновенное желание отмочить какую-нибудь штуку, но вот она уже снова едва двигается по комнате, от мужа к ребёнку, от ребёнка к мужу, от одного дела к другому.
Она каждый раз ошибалась в своих расчётах, ведь дома спасительные уловки мелких буржуа не имели силы, ибо условия их жизни — однокомнатная квартира, заботы единственно о хлебе насущном, взаимоотношения со СПУТНИКОМ ЖИЗНИ, которые ограничивались непроизвольной мимикой, невольным жестом и стеснённой половой жизнью, — были ещё даже предбуржуазными. Нужно было обязательно уйти из дома, чтобы хоть немножко попользоваться жизнью. Вне дома она выступала победителем, дома — слабейшей половиной, вечным побеждённым! Какая уж это жизнь!
Сколько бы она ни рассказывала впоследствии об этом периоде — а она испытывала потребность о нём рассказывать, — она содрогалась от отвращения и расстройства, но так робко, что ни того ни другого избыть была не в силах, скорее уж, вновь с ужасом их переживала.
Мои детские воспоминания: мать несуразно всхлипывает в уборной, сморкается, выскакивает с красными как у кролика глазами. Она жила; пыталась стать чем-то; не стала.
(Разумеется, всё, что бывает написано об определённом человеке, выглядит не слишком-то определённо; но вряд ли обобщения, подчёркнуто ориентированные на мать, которая могла бы быть не имеющей себе равных героиней единственной в своём роде истории, могут интересовать кого-либо, кроме меня, — простое же изложение причудливой биографии с неожиданным концом означало бы недооценку читателя.
Подобные абстрактные обобщения опасны тем, что имеют склонность обретать самостоятельность. И тогда они словно отрываются от личности, которая их породила, — остаётся цепная реакция слов и оборотов, будто мелькающие сновидения, литературный канон, когда жизнь индивидуума служит только поводом к сочинительству.
Две эти опасности, с одной стороны, простой рассказ, с другой — безболезненное растворение личности в лавине поэтических слов, замедляют мою работу, ибо я боюсь, что каждая последующая фраза выбьет меня из душевного равновесия. Это положение относится к любому литературному труду, особенно же к моему случаю, когда факты ошеломляют сами по себе и вряд ли нужно что-нибудь выдумывать.
Поэтому вначале я основывался на фактах и подыскивал особую лексику для их выражения, но вскоре заметил, что в поисках лексики отдаляюсь от фактов. Тогда я решил, что буду исходить из имеющихся в моём распоряжении слов, из общечеловеческого словарного запаса, а не из фактов, и начал отбирать такие события из жизни моей матери, которые предусматривались бы этим лексическим запасом, ибо только с помощью общеупотребительного, а не подысканного языка можно было среди незначительных жизненных фактов найти вопиющие, что требовали бы опубликования.
Я проглядываю общеупотребительный лексический запас, который используется при написании биографии любой женщины, помня о своеобразии жизни матери; из соответствий и противоречий складывается при этом моя работа. Главное, что я не употребляю явных цитат; фразы, если даже они выглядят цитатами, должны всё время напоминать, что они говорят о человеке своеобразном, для меня во всяком случае, и, только если они помогут мне решительно и бережно удержать в центре внимания мой личный повод для писания, я сочту их пригодными.
Другая особенность этого рассказа: я не отдаляюсь, как обычно случается, с каждой новой фразой всё дальше и дальше от внутреннего мира своих персонажей, чтобы в конце, свободно вздохнув, будучи в торжественном и радостном настроении, взглянуть на них со стороны, как на каких-то насекомых, сунутых наконец-то в коробочку, а пытаюсь, оставаясь неизменно серьёзным, воссоздать с помощью слова образ человека, которого не в состоянии выразить полностью одной какой-то фразой, так что мне приходится начинать всё снова и снова, но я всё же не добиваюсь обычного, необходимого для писателя беспристрастного взгляда.
Обычно я начинаю писать, отталкиваясь от собственного «я» и собственных чувствований, но в процессе работы постепенно освобождаюсь от них и в конце концов отказываюсь, как от вспомогательного материала и расхожего товара; но на этот раз, поскольку я всего лишь Описывающий и не могу взять на себя также роль Описываемого, взгляд со стороны мне не удаётся. Взглянуть со стороны я могу лишь на себя самого, а мою мать мне то удаётся, то не удаётся, как обычно и себя самого, изобразить окрылённой, парящей, создать из неё этакий безмятежный литературный образ. Её в коробочку не сунуть, её никак не ухватишь, слова точно проваливаются куда-то в темноту и потом валяются как попало на бумаге.
«Нечто несказанное» — часто читаешь в рассказах, или «Нечто неописуемое», что я большей частью считаю пустыми отговорками; но история матери действительно имеет дело с чем-то поистине невыразимым, с мгновениями безмолвного ужаса. Она повествует о минутах, когда в сознании от ужаса происходит сдвиг; о вспышках страха, столь кратких, что рассказать о них никогда не успеввешь; о видениях столь ужасных, что их физически ощущаешь словно червей, копошащихся в собственном сознании. От всего этого прерывается дыхание, ты цепенеешь, и вот — «ледяной, озноб пробежал по спине, волосы встали дыбом»… Опять и опять жуткая ситуация из сказок о привидениях, жуткая ситуация в простом повороте водопроводного крана, который ты спешишь закрыть, и такая же жуткая ситуация вечером на улице, когда ты идёшь о бутылкой пива в руке, да, всего-навсего отдельная ситуации, а не история с концовкой, как можно ожидать, более или менее утешительной.
Только творческая фантазия на какое-то короткое время проясняет историю матери: благодаря этой фантазии чувства матери словно материализуются, и я воспринимаю их, будто я её двойник и мои чувства совпадают с её чувствами; по это лишь мгновения, о которых и уже говорил, когда острая потребность высказаться совпадает о полной утерей дара речи. А потому упорядоченность обыкновенной биографической схемы симулируют, когда пишут: «прежде — впоследствии», «потому что — хотя», «жила — пыталась — не стала» — и надеются тем самым одолеть свой благостный ужас. В этом, быть может, и заключена необычность моей истории.)
В начале лета 1948 года мать с мужем и двумя детьми — годовалая девочка лежала в хозяйственной сумке — без документов ушла из Восточного сектора[7]. Они тайно, в каждом случае на рассвете, пересекли две границы, один раз их окликнул русский часовой, но пропуском им послужил ответ матери по-словенски; для ребёнка с тех пор рассвет, шёпот и опасность слились в триаду. Радостное волнение охватило мать, пока они ехали по Австрии; и опять она поселилась в родном доме, где ей и её семье выделили две комнатёнки. Мужа взял старшим рабочим брат матери — плотник, а сама она вновь стала неотъемлемой частью семейной общности.
Совсем иначе, чем в городе, гордилась она тем, что у неё есть дети, и она охотно выходила с ними на люди. Она никому не разрешала делать себе замечания. Раньше она лишь огрызалась, теперь же сама всех высмеивала. Она могла так человека высмеять, что тот тут же язык прикусит. И прежде всего она так зло высмеивала мужа всякий раз, когда он начинал расписывать свои обширные планы, что он тут же умолкал, тупо уставившись в окно. Правда, на другой день он всё начинал сначала, (В насмешливых интонациях матери оживают прежние времена!) Она и детей перебивала, когда они чего-нибудь просили, вышучивала их; смешно ведь было всерьёз просить о чём-нибудь. Между делом она родила третьего ребёнка.