— Ты гений! Вылитая я!
— Ага, — кивнул я, высвобождаясь.
На картоне было полное непотребство, кисель эмоций, сентиментальная истерика в красках.
— А ну, быстро, — сказал я, — люди ждут. Какое-никакое, а событие…
Скуластенькая девушка слов на ветер не бросала: на нашей свадьбе прекрасно обошлись без нас. Из кучи гостей — «рыл» набралось куда больше двадцати — выбрали вполне пристойную пару и назначили женихом и невестой. За них пили, им желали счастья, орали «горько» и спорили, сумеют ли дублирующие «молодые» достойно довести роли до финала. Так что мы с Анжеликой даже несколько испортили спектакль.
Впрочем, к нашему приходу ритуал уже порядком размыло спиртным: шампанское наш праздник не омрачило, но водки хватало. Общие забавы были уже позади, поток разбился на рукава, событие выродилось в обычную вечеринку. Подставные жених и невеста с некоторым недоумением поглядывали друг на друга: интрига иссякла, а вне сюжета никаких связей явно не возникало. Громоздкий Паша мучил гитару, клоня ухо к повизгивающим струнам — и зачем ему это? Маленький очкарик в розовых прыщах, сухо поздравив Анжелику с событием (с каким, не уточнил), свысока, почти презрительно втолковывал ей разницу между маской и полнокровным образом — для Анжелики, он полагал, на теперешнем ее уровне сойдет и маска. Тощая дурнушка с манерами красавицы повисла у меня на шее и, в перерывах между мокрыми поцелуями, допытывалась:
— Вы счастливы? Ну признайтесь, счастливы?
От нее несло спиртным — хоть закусывай. Я признался, что счастлив, кое-как вывернулся и подсел к Любе. Она разговаривала с крупной рыхлой девицей, прокуренной, умной и злой. Пьяна Люба не была, трезва тоже, ее ореховые глаза поблескивали решительно и жестко.
— А мне плевать на жизнь, — говорила она, — я знаю себя. Вот увидишь. В двадцать четыре буду замом, в двадцать шесть директором, к двадцати девяти сделаю театр.
— Основания? — холодновато поинтересовалась собеседница, прикуривая одну сигарету от другой. Чувствовалось, что недобрый ее мозг работает быстро и точно.
— Увидишь!
— В директорах, может, и увижу. Но театр…
— Три года, — сказала Люба, — ровно три года. Сперва пресса — это я сделаю. Второй год какая-нибудь премия, любая, тоже сделаю…
— Допустим.
— А третий год — скандал. Настоящий творческий скандал.
— Скандал тоже сделаешь? — скептически поинтересовалась толстуха.
Люба посмотрела на нее ласково и бесстыдно:
— Скандал мне сделаешь ты.
Та несколько растерялась:
— Даже так?
— А что? Тебе имя, мне театр.
Толстуха сделала затяжку:
— Для скандала нужна трибуна.
Люба только усмехнулась:
— Неужели к двадцати восьми годам у тебя — у тебя! — не будет трибуны?
Грядущая скандалистка прикинула варианты и усмехнулась в ответ:
— Ладно, скандал за мной.
Подошел Федька, почти трезвый. Мы чокнулись без тоста. Он похлопал меня по плечу и почему-то утешил:
— Ничего!
Потом довольно неприязненно заговорил о деле: есть шанс подзаработать, Бондарюйко забил халтуру где-то под Калугой и теперь сколачивает артель. Платить обещает больше, чем в Крыму, но с эскизами построже, никаких Шагалов, сугубый реализм. Излагая детали, Федька почти полностью перешел на мат: халтурил он тяжело, с отвращением и потому всегда сидел без денег, что и вынуждало его к новой халтуре.
Я слушал невнимательно, со всем соглашался и в разгар Федькиной речи вдруг полез к нему обниматься. Он вырвался, сплюнул и сказал, что в теперешнем моем состоянии (он определил его кратко и точно) реализма от меня не дождешься, мне сейчас только барокко лепить.
Тут кто-то вспомнил, что все же свадьба, нас с Анжеликой потащили на почетные места. Чуть поколебавшись — хоть и в шутку, но торжество уже отработали, — заорали «Горько!». Потом произнесли два нудных тоста. Я пожалел, что ушли из мастерской…
Нашу послесвадебную жизнь я запомнил смутно. Логики не было, последовательность рвалась, события путались и сливались, словно их выхватывал из темноты фонарь в пьяной руке: Анжеликины песни на концертах, какие-то жуткие неприятности в институте, которых, как вскоре оказалось, в общем-то не было; то ревела, билась у меня в руках, порвала единственную выходную рубашку, то хохотала и обнимала Любу, принесшую хорошую весть, требовала, чтобы я ее тоже обнимал; поиски какой-то особенной гитары, поход к знаменитому мастеру, который оказался не знаменитым и не мастером, а просто барыгой, причем гитарами не торговал. На обратном пути упал ливень, и мы, наверное, час целовались в старинном, с чугунными ступеньками, подъезде. Я одалживал деньги где попало и для убедительности записывал собственные долги синим фломастером на ладони; Бондарюмкина халтура валилась, Федька ругался, потом перестал; «медовая» неделя в мастерской, пространство, высокий потолок, в темноте как бы вообще не существующий — иногда среди ночи Анжелика вдруг включала низкий свет и, дурачась, начинала «представлять», потом увлекалась, и шла яростная пантомима с заламыванием рук, с губами, как бы замершими в крике, со страшноватым, почти трагическим стриптизом — борьба, бессилие, падение на колени, на пол… Я спросил, что это, любовная игра или гибель — она устало ответила, что не знает сама, все равно что — хоть землетрясение на Таити…
Приходила Люба, одна, хотя громоздкий Паша существовал по-прежнему, ставила чай, усмехнувшись, стелила газеты на заляпанных краской табуретках.
— Не разбежались еще? — спрашивала.
— Мы будем любить друг друга всегда! — почти клятвенно произносила Анжелика.
— Ну, ну, — говорила скуластенькая и смотрела на нас, как биолог на кроликов.
Я старался работать и писал много, в общем-то не меньше, чем всегда. Анжелика опасалась не зря, позировать ее я действительно заставлял. Сходство давалось легко, суть уходила. Я утешал себя: плевать, просто сейчас не время анализа, я пишу не ее, а свое отношение к ней. И писал — цветные пятна, блики на коже, почему-то вдруг хотелось поместить ее в световую спираль…
Она смотрела, восхищалась:
— Я! Вот до кончика носа — я!
Я хмуро отвечал цитатой:
— Если похоже нарисовать мопса, получится еще один мопс.
Анжелика довольно улыбалась, она принимала это за скрытый комплимент.
Я писал ее в желтых штанах, писал босую, растрепанную, завернутую в махровое полотенце. Писал обнаженную — эти картинки вполне можно было выставлять в актовом зале ГИТИСа: Анжелики там все равно не было, была юная актриса в роли натурщицы. Я клял ее за лицедейство, требовал естественности — она не понимала, смеялась, все кончалось постелью…
Странно: она была студентка, всего лишь студентка третьего курса, но я всегда воспринимал ее как артистку. Когда она готовилась к зачетам или беспомощно кудахтала перед семинаром по политэкономии, я воспринимал это почти как блажь: актриса играет роль испуганной студентки.
Я пробовал все, и натюрморты, и городской пейзаж, но вещи уходили так же, как уходила она. Разучился, что ли? Или — новый, еще самим не понятый период? Взрыв подспудного, мир без теней, откровенность насыщенного цвета — может, сегодня я и должен писать именно так?
Пришел Федька. Я расставил картинки. Анжелика суетилась с едой.
— Н-да, — протянул Федька неопределенно.
— Как ты велел, — сказал, я подлизываясь, — барокко.
Федька хрипловато вздохнул.
— Нет, старичок, — возразил он, — это не барокко. Это — на нервной почве.
Анжелика позвала есть.
— Жаль, — сказал я, — месяца три вылетело.
Я разом ощутил какую-то тупую пустоту. В общем-то и раньше догадывался, но надежда была. Теперь же, рядом с Федькой, я все видел сам.
Уже за столом Федька вдруг рыкнул с неожиданной агрессивностью:
— Ну чего? Чего скис? Плохо живешь, что ли?
— Да нет.
— А тогда чего?
Я кисло усмехнулся:
— Я все-таки еще и художник временами.
— Ишь ты! — сказал Федька неодобрительно. — Художник он! Много хочешь — и рыбку съесть, и птичкой закусить. Счастлив ты? Счастлив или нет?
Это популярное слово я слышал от него впервые.
— Ну допустим.
— Допустим! — передразнил он. И посмотрел почти зло. — Тогда какого рожна тебе надо?!
Анжелика засмеялась. Глядя на нее, и мне стало смешно. Мы поели, выпили бутылку «сухаря» на троих, потрепались о живописи, и Федька ушел. Картинки так и стояли у стены. Пока я их складывал, настроение снова упало.
— Ну что, моя радость? — сказала Анжелика. — На хрена мне это счастье?
Я покраснел, она словно услышала мою мысль.
— Что делать, — сказала она, — и у меня ведь такое. В отрывке почти завалилась. А Любка знаешь что сказала? Ты послушай, она ведь умная. Я дура, но она-то умная. Так вот она сказала: «В профессиональном смысле любовь себя всегда окупает». Здорово?