– И прощались с ним?
– Да, как же! Все подходили, прощались, и я… Переменился он, такой, что я бы его и не узнала. Худой и очень бледный, – говорили, весь кровью истек, потому что он его в самую полночь еще зарезал… Сколько это он своей крови пролил…
Она умолкла и задумалась.
– А вы, – говорю, – сами после это каково перенесли?
Она как бы очнулась и провела по лбу рукою.
– Поначалу не помню, – говорит, – как домой пришла… Со всеми вместе ведь – так, верно, кто-нибудь меня вел… А ввечеру Дросида Петровна говорит:
– Ну, так нельзя, – ты не спишь, а между тем лежишь как каменная. Это нехорошо – ты плачь, чтобы из сердца исток был.
Я говорю:
– Не могу, теточка, – сердце у меня как уголь горит, и истоку нет.
А она говорит:
– Ну, значит, теперь плакона не миновать.
Налила мне из своей бутылочки и говорит:
– Прежде я сама тебя до этого не допускала и отговаривала, а теперь делать нечего: облей уголь – пососи.
Я говорю:
– Не хочется.
– Дурочка, – говорит, – да кому же сначала хотелось. Ведь оно горе горькое, а яд горевой еще горче, а облить уголь этим ядом – на минуту гаснет. Соси скорее, соси!
Я сразу весь плакон выпила. Противно было, но спать без того не могла, и на другую ночь тоже… выпила… и теперь без этого уснуть не могу, и сама себе плакончик завела и винца покупаю… А ты, хороший мальчик, мамаше этого никогда не говори, никогда не выдавай простых людей: потому что простых людей ведь надо беречь, простые люди всё ведь страдатели. А вот мы когда домой пойдем, то я опять за уголком у кабачка в окошечко постучу… Сами туда не взойдем, а я свой пустой плакончик отдам, а мне новый высунут.
Я был растроган и обещался, что никогда и ни за что не скажу о ее «плакончике».
– Спасибо, голубчик, – не говори: мне это нужно.
И как сейчас я ее вижу и слышу: бывало, каждую ночь, когда все в доме уснут, она тихо приподнимается с постельки, чтобы и косточка не хрустнула; прислушивается, встает, крадется на своих длинных простуженных ногах к окошечку… Стоит минутку, озирается, слушает: не идет ли из спальной мама; потом тихонько стукнет шейкой «плакончика» о зубы, приладится и «пососет»… Глоток, два, три… Уголек залила, и Аркашу помянула, и опять назад в постельку, – юрк под одеяльце и вскоре начинает тихо-претихо посвистывать – фю-фю, фю-фю, фю-фю. Заснула!
Более ужасных и раздирающих душу поминок я во всю мою жизнь не видывал.
1883
Киса – кожаный затягивающийся мешок, мошна.
В Орловской губернии певчие так называют форшляги. (Прим, автора.)
Со временем потомство, может статься, не в силах будет составить себе ясное понятие даже и о таких достопримечательных личностях Киева, как, например, Карасивна и Пиднебесная, за знаменитыми булками которых бегал на Подол весь город. Все это происходит от аристократизма наших хроникеров и летописцев. Впрочем, эти полезные деятельницы, помнится, названы в одном из вариантов «акафиста матери Кукурузе», который был сложен студентами Киевской духовной академии, как протест против дурного стола и ежедневного почти появления на нем кукурузы в пору ее созревания. «Акафист Кукурузе» начинался так: «Бысть послан комиссар (помощник эконома) на базар рыбы купити, узрев же тя кукурузу сущу, возопи гласом велиим и рече: «Радуйся, кукурузо, пище презельная и пресладкая, радуйся, кукурузо, пище ядомая и николи же изъядаемая, радуйся, кукурузо, отцом ректором николи же зримая, радуйся, и инспектором николи же ядомая» и т. д. Там где-то было и о Карасивне с Пиднебесною, после которых уже нет таких пекарок в Киеве. (Прим, автора.)
Палочным аргументом (лат.).
Страж (лат.).
В ухудшенном виде (франц.).
Собранные мною по поводу предложенного рассказа сведения подтвердили вполне его достоверность: никто из людей, знавших супругов Ботвиновских, не помнит факта провода на кладбище тела умершей жены о. Евфима, а помнят только факт совершенного над нею торжественного отпевания и предложенной затем изобильной поминальной трапезы. (Прим, автора.)
Указывают еще другой клад, оставленный В. И. Аскоченским в Киеве и находящийся, вероятно, и теперь у кого-либо из его киевских знакомых. Это обширное его исследование о тогдашнем состоянии русских университетов, озаглавленное так: «Наши университеты». Ф. Г. Лебединцев читал эту толстую, листов в 70, рукопись, написанную в 1854 или 1855 году. В ней Аскоченский с беспощадною резкостию осуждает весь строй университетский и раскрывает недуги профессоров банковского направления. Рукопись наполнена массою самых неприглядных фактов, обличавших пустоту университетских чтений, грошовое либе-ральничество профессоров и поврежденность нравов студентов, и пр., и пр. Рукопись шибко ходила по рукам и произвела в ученом и административном мире бурю, кончившуюся тем, что бесшабашного автора, как неслужащего дворянина, посадили на две недели на гауптвахту при киевском ордонанс-гаузе.
Рассказывали в ту пору, что когда Аскоченский был «приличным образом» доставлен к тогдашнему киевскому генерал-губернатору кн. Васильчикову, последний дал Аскоченскому прочесть ту статью из свода Законов, которая грозила ему чем-то вроде высылки «в места отдаленные». Аскоченский нимало не сробел: он прочел статью, положил книгу и улыбнулся.
– Вас, стало, это забавляет? – спросил его добродушно князь Васильчиков.
Аскоченский пожал плечами и ответил:
– Не думаю, чтобы кого-нибудь забавляла возможность прогуляться в Сибирь. Мне смешно другое.
Васильчиков не продолжал разговора и послал его под арест.
В этой записке, по словам Лебединцева, было много очень умного, дельного и справедливого, так что автору было за что посидеть под арестом.
Но где эти два едва ли не самые лучшие произведения ума и пера Аскоченского? Неужто они пропали! (Прим, автора.)
Кизлярки. (Прим, автора.)
Танец (от фр. danse).
«Поп Федот» не с ветра взят: император Александр Павлович перед своей кончиною в Таганроге исповедовался у священника Алексея Федотова-Чеховского, который после того именовался «духовником его величества», и любил ставить всем на вид это совершенно случайное обстоятельство. Вот этот-то Федотов-Чеховский, очевидно, и есть легендарный «поп Федот». (Прим, автора.)
Это очень хорошо (от фр. c`est très joli).
Рассказанный случай был известен в Орле очень многим. Я слыхал об этом от моей бабушки Алферьевой и от известного своею непогреши-тельною правдивостью старика, купца Ивана Ив. Андросова, который сам видел, «как псы духовенство рвали», а спасся от графа только тем, что «взял греха на душу». Когда граф его велел привести и спросил: «Тебе жаль их?», Андросов отвечал: «Никак нет, ваше сиятельство, так им и надо: пусть не шляются». За это его Каменский помиловал. (Прим, автора.)
Невинность (фр.).
Слишком много, слишком много (от фр. frop beaucoup).