— Сюда, Чамбар, эй… — И в это время в дверях своей палатки согнулась-выпрямилась-согнулась, вся сжалась и всхлипнула невестка Лоланцев:
— Асатур тоже пришё-о-ол… Стоящие, нестоящие, все вернулись…
— Ахчи, — столпились возле неё женщины, — стыдно, ахчи, — сказали женщины.
— Заткнись, — сказали женщины.
— Молчи, — пригрозили женщины, — чтобы голоса твоего не слыхали.
И, окружив её, женщины молча оплакали вместе с ней её погибшего и этот бархатный вечер, и нашу худобу, и наши вытаращенные в этих сумерках глаза, и женщины заставили её вместе с ними радоваться Асатуру — что жив-здоров и бронза на груди звенит, и вот пришёл-притопал к ним из всех берлинов и европ… И в это время над летним выгоном и над женщинами от Шиш-тапа к Гарнакару раздался-прозвучал голос Огана:
— Майор!..
— Эй! — из Гарнакара в Шиш-тап, словно из Берлина в Ахнидзор, крикнул Асатур.
— Одну из своих медалей дай мне, а?..
Женщины друг дружке сказали:
— Помолчите-ка, посмотрим, в своём уме вернулся, нет…
И снова Оган крикнул из Шиш-тапа в Гарнакар:
— На что тебе столько медалей, отдай мне одну…
Асатур не отвечал, он соображал, можно или нельзя отдавать свою медаль другому, и мы услышали булькающий смех Огана — словно родник задыхался в темноте.
Из своего Гарнакара Асатур запоздало ответил:
— А тебе на что?
«Нацеплю на грудь. На что тебе столько?» — подумали вместо Огана мы, ребятишки, но сам Оган молчал, молчали женщины, молчал в сумерках Шиш-тап, казалось, что-то должно случиться, и от этого всё покрылись мурашками. Глухо завыла в Гарнакаре старая собака и тут же заткнулась, словно её придушили, потом вечер наполнился цокотом тысячи ног, и это было похоже на глухое землетрясение.
Двигалось азербайджанское кочевье.
Впереди шёл азербайджанец-кочевник. С набрякшими сосцами, окружённая щенками, то обгоняя азербайджанца, то отставая от него, бежала длинная красная сука, и широкой стеной текла густая, грязная, усталая отара.
Оган ответил на приветствие азербайджанца и засмеялся:
— Люди, смотрите в оба, как бы он чего не унёс.
Усталый азербайджанец слабо улыбнулся в ответ и прошёл: дескать, он понимает, что шутник шутки шутит.
Отара за ним текла грязная, усталая, глухая, словно шла из средневековья. Чистые дожди наших гор всё зелёное лето должны были смывать с неё грязь степей, и эта же самая отара в наших горах должна была стать белой, как облако, а сейчас она текла густая, грязная, глухая, и мои барабанные перепонки чуть не лопались.
Отара потекла, кончилась, она завершилась коровами и волами, у которых на спинах были прилажены хурджины, в хурджинах сидели детишки, они смотрели широко раскрытыми глазами и ничего не видели, им спать хотелось. Пришёл, обогнул луком наш летний выгон и снова вышел на дорогу отставший от отары красный волкодав.
— Вроде бы ничего не взяли, а, люди? — крикнули в сумерках, но такого рода штуки встречались в те времена, когда ещё не было Советской власти, тогда разбойники крали у бандитов, бандиты у разбойников, разбойники и бандиты вместе у бедняков, и вор назывался тогда смельчаком.
— Оган, — смеясь, позвал из сумерек своего Гарнакара Асатур, и мы поняли, что воровство или что-то наподобие воровства в сумерках всё-таки произошло. — Оган, — засмеялся Асатур, и мы поняли, что-то похожее на воровство совершил сам Оган. Я вспомнил усталую поступь азербайджанца, его глухое приветствие, мечущуюся между своими щенками красную суку, широкую, густую, грязную отару, навьюченных коров, детишек в хурджинах, красного волкодава, отставшего от отары и бегом обогнувшего юрту, и снова красных щенят длинной суки, которые то забегали вперёд, то отставали от матери, то забегали вперёд, останавливались, оглядывались и снова бежали. Они не знали, куда бегут. Мать шла, и они следом. Азербайджанец шёл, мать шла, овцы шли, и они бежали тоже. Их только что вытащили из хурджина, потому что уже совсем мало оставалось идти, они сами уже могли дойти до места. — Оган, — позвал Асатур.
Но азербайджанец вернулся. Он стоял на дороге у поворота и смотрел. Ничего не говорил, стоял и смотрел сверху на наш выгон. Молча смотрел на выгон, а мы так же молча смотрели на него.
— Эй, — позвал Оган.
Азербайджанец молчал, потом шагнул к нам и сказал:
— Да нет, я так.
— Кто тебя знает? — крикнул Оган. — Скажи, если что.
Оган отбросил бурку и, хромая, пошёл навстречу азербайджанцу. Азербайджанец был с дубинкой, и Оган тоже был с дубинкой, но драка и тому подобное случались до Советской… Оган оглянулся, посмотрел на бурку, и я стал бочком-бочком, потихонечку, шаг за шагом, бочком-бочком…
Оган дошёл до азербайджанца, и азербайджанец дошёл до Огана. Оган и азербайджанец стояли друг против друга.
— Ну что? — сказал Оган.
— Ничего, — сказал азербайджанец.
Я уже был возле бурки. Возле бурки я присел и сделал вид, будто давно уже сижу тут, вытаращив глаза, потом я лёг рядом с буркой и, оцепенев, тайком от всех и от себя самого взял к себе за пазуху этих скользких, этих мягких, с холодными мордочками… и снова бочком-бочком, потихонечку, шаг за шагом, бочком-бочком я стал удаляться от бурки. Их когти, прикосновение их мокрых носов к моему голому животу было неприятным. Я дошёл до палаток, скользнул между ними, юркнул в нашу палатку и залез под тахту. И в это время Оган сказал азербайджанцу:
— Сахласын, — что означало «здравствуй».
— Нехорошо, — ответил азербайджанец.
— Сан маным достум, ман саным достум, что нехорошо — ты мой друг, я твой друг, ния аиб, — сказал Оган и, разинув рот, уставился на азербайджанца.
— Отдай щенят, — попросил азербайджанец.
— Чапалахдар, — сказал Оган.
Я под своей тахтой не понял, что это значит. И в это время азербайджанец сказал:
— Если не умеешь, не говори по-нашему.
— Билерам, — сказал Оган. — Знаю.
— Ну раз знаешь, ламу лари манавур, — сказал азербайджанец. — Отдай щенков.
— Билмерам, — сказал Оган, — совсем билмерам. — Мол, не знаю, совсем не знаю, о чём это ты.
— Сан? — сказал азербайджанец. — Ты не знаешь?
— Ман, — отозвался Оган, — я не знаю.
— Стыдно, — сказал азербайджанец.
— Это наши горы, добро пожаловать в наши горы, это Шиш-тап, вон там Гарнакар, какие ещё щенки, — сказал Оган.
— Два собачьих щенка, — сказал азербайджанец.
— Если не умеешь, не говори по-армянски, — сказал Оган.
— Оган, — позвал Асатур.
— Майор дыр, — сказал Оган. — Это он взял Берлин, Берлинын, билерсан?
— Билерман, — сказал азербайджанец.
— Ну, а раз знаешь, о чём речь, — сказал Оган. — У собаки не шесть было щенят — пять, беш, — сказал Оган.
— Дорд, — сказал азербайджанец, — ты двух украл.
— Нехорошо, — сказал Оган, — такие вещи до Советской власти случались, что ещё за воровство — пеш кеш дыр.
— Пеш кеш не делаю, — сказал азербайджанец, — не дарю.
— Что не даришь? — спросил Оган.
— Щенков, — ответил азербайджанец.
— Каких ещё щенков? — сказал Оган.
— Собачьих щенков, что ты украл, — сказал азербайджанец.
— Кто украл? — сказал Оган.
— Ты украл собачьих щенков, — сказал азербайджанец.
— Чапалахдар, — сказал Оган.
— Совсем у тебя нет стыда, — сказал азербайджанец, — йохтур, нету.
— Какой такой стыд? — сказал Оган.
— Которого у тебя нет, этот стыд, — сказал азербайджанец.
— Такую дорогу прошёл, устал небось, и как это тебе не лень целый час говорить о каких-то двух щенках, — сказал Оган.
— Осенью они взрослыми собаками станут, — сказал азербайджанец, — отдай.
— Сейчас лето, — сказал Оган.
— А потом осень будет, — сказал азербайджанец, — отдай.
— Что отдать? — спросил Оган.
— Щенков.
— Откуда?
— Из бурки.
— Поди возьми, — сказал Оган, — но друзья так не делают.
— Осенью взрослыми собаками будут, — сказал азербайджанец, — не обижайся.
— Бери, — сказал Оган, — осенью взрослыми собаками будут.
Прижав щенков к животу, я окаменел под своей тахтой.
Азербайджанец молчал, потом сказал:
— Смотря кто вырастит.
— Смотря кто вырастит, — согласился Оган.
— Кто вырастит, тот и узнает, — сказал азербайджанец.
— Я хороший чабан, — сказал Оган, — за четыре года этой войны ни одну овцу волкам не отдал, ни одной овцы не потерял.
— А найти, — сказал азербайджанец, — нашёл?
— Мы овец не находим, мы щенят находим, да и то когда совсем туго приходится. Сука наша старая-старая, дальше некуда, такая старая.
— Сах ол, — сказал азербайджанец, — будь здоров.
— Санда сах ол, — сказал Оган. — И ты тоже будь здоров.
Я под своей тахтой глубоко вздохнул, и женщины, стоя в дверях у Лоланцев, засунув руки под мышки, как стая, которая оправляется, переступали с ноги на ногу, и все про одно и то же подумали, что Оган хорош и лоланцевская Софи тоже.