Гуревич. А у вас и от этого лечат?
Доктор. Ну, зачем же так?… И под кого вы пишите? Кто ваш любимец?
Гуревич. Мартынов, конечно…
Доктор. Леонид Мартынов?
Гуревич. Да нет же – Николай Мартынов… И Жорж Дантес.
Натали (пользуясь всеобщим оживлением) Так ты, Лева, теперь чешешь под Дантеса?
Гуревич. Нет-нет, прежде я писал в своей манере, но она выдохлась. Еще месяц тому назад я кропал по десятку стихотворений в сутки – и, как правило, штук девять из них были незабываемыми, штук пять-шесть эпохальными, а два-три бессмертными… А теперь нет. Теперь я решил импровизировать под Николая Алексеевича Некрасова. Хотите про соцсоревнование?… Или нельзя?…
Доктор. Ну, почему же нельзя? Соцсоревнование – ведь это…
Гуревич. Я очень коротко. Семь мужиков сходятся и спорят: сколько можно выжать яиц из каждой курицы-несушки. Люди из райцентра и петухи, разумеется, ни о чем не подозревают. Кругом зеленая масса на силос, свиноматки, вымпела – и вот мужики заспорили:
Роман сказал: сто семьдесят
Демьян сказал: сто восемьдесят,
Лука сказал: пятьсот,
Две тысячи сто семьдесят -
Сказали братья Губины,
Иван и Митродор.
Старик Пахом потупился
И молвил, в землю глядючи:
сто тридцать одна тысяча четыреста четырнадцать.
А Пров сказал: мульон.
Может быть, продолжить?
Доктор (отмахиваясь). Нет-нет, не надо… Борис Анатольевич, Наталья Алексеевна, будьте добры, проводите больного до четвертой палаты. И немедленно в ванную. (Гуревичу) До… водобоязни, надеюсь, у вас дело еще не дошло?
Гуревич. Не замечал. Если не считать, что с ванной у меня куча самых кровавых ассоциаций. Вот тот самый микенский Игорь Агамемнон, о котором я вам уже упоминал, – так вот его по возвращении из Пергама в ванной зарубили тесаком. А великого трибуна революции Марата…
Люси (не слушая его, обращается к доктору). А почему все-таки в четвертую? Там одни вонючие охламоны… Там он зачахнет, и у него появятся суицидальные мысли. По-моему, лучше в третью. Там Прохоров, Еремин, там его прищучат…
Доктор. Суицидальные мысли, вы говорите… (Гуревичу). Еще последний вопрос. Когда-нибудь, пусть даже в самой глубокой тайне, не являлось ли у вас мысли истребить себя… или кого-нибудь из своих близких?… Потому что четвертая палата – эта не третья, и нам приходится подчас держать ухо востро…
Гуревич. Положа руку на сердце, я уже отправил одного человека туда – мне было тогда лет… не помню, сколько лет, очень мало, но эта все случилась за три дня до новолуния… Так мне был тогда больше всего неприязнен мой плешивый дядюшка, поклонник Лазаря Кагановича, сальных анекдотов и куриного бульона. А мне мой белобрысый приятель Эдик притащил яду, он сказал, что яд безотказен и замедленного действия. Я влил все это дядюшке в куриный бульон – и что ж вы думаете? – ровно через двадцать шесть лет он издох в страшных мучениях…
Доктор. Мда: Шут с ним, с вашим дядюшкой: А на себя самого – ни разу в жизни не было влечения наложить руки?
Гуревич. Случалось, и только позавчера, во время Потопа…
Доктор. Всемирного?…
Гуревич. Ничуть не всемирного. Все началось с проливных дождей в Орехово-Зуеве… У нас в последнее время в России началась полоса странных, локальных катастроф: под Костромой, средь бела дня, взмывают к небесам грудные ребятишки, бульдозеры и все такое. И никого не удивляют эти фигли-мигли. Примерно так же обстояло в Орехово-Зуеве: дожди хлестали семь дней и семь ночей, без продыха и без милосердия, земля земная исчезла вместе с небесами небесными.
Доктор. А какие черти занесли нас в Орехово-Зуево?!… Татарина из московского хозмага?
Гуревич.
О грустно быть татарином – до гроба!
Пришлось подзарабатывать в глуши:
И конформистом, и нонконформистом,
И узурпатором. Антропофагом,
На должности японского шпиона
При институте Вечной Мерзлоты…
Короче, когда на город обрушилась стихия, при мне был челн и на нем двенадцать удалых гребцов-аборигенов. Кроме нас, никого и ничего не было над поверхностью волн… И вот – не помню, на какой день плавания и за сколько ночей до солнцеворота – вода начала спадать и показался из воды шпиль горкома комсомола… Мы причалили. Но потом какое зрелище предстало нам: опустошение сердец, вопли изнутри сокрушенных зданий… Я решил покончить с собой, бросившись на горкомовский шпиль…
Доктор, обхватив, голову, дает понять Бореньке и Натали, чтобыбольного поскорее отвели в палату.
Еще мгновение, ребята!… И когда уже мое горло было над горкомовским острием, а горкомовское острие – под моим горлом, – вот тут-то один мой приятель-гребец, чтоб позабавить меня и отвлечь от душевной черноты, загадал мне загадку: «Два поросенка пробегают за час восемь верст. Сколько поросят пробегут за час одну версту?» Вот тут я понял, что теряю рассудок. И вот – я у вас. (Поднимается с кресла)
Ему подчеркнуто учтиво помогает Боренька.
И с того дня – мещанина в голове… нахт унц нэбель… все путается, теленки, поросенки, Мамаев курган, Малахов курган…
Натали. У тебя не кружится голова, Лев? Иди тихонько, тихонько.
Натали ведет его под левую руку, Боренька под правую.
Все сейчас пройдет, тебя уложат в постель…
Гуревич (покорно идет). Но все отчего-то мешается, путается, поросенки, курганы… Генри Форд и Эрнест Резерфорд… Рембрандт и Вилли Брандт…
Доктор (вслед им). В третью палату. Глюкоза, пирацетам.
Гуревич (удаляется с сопровождающими и голос его все приглушеннее). Эптон Синклер и Синклер Льюис, Синклер Льюис и Льюис Кэррол, Вера Марецкая и Майя Плисецкая… Жак Оффенбах и Людвиг Фейербах… (уже едва слышно)… Виктор Боков и Владимир Набоков… Энрико Карузо и Робинзон Крузо.
З А Н А В Е СЕму предшествуют – до поднятия занавеса – пять минут тяжелой инехорошей музыки. С поднятием занавеса зритель видит третьюпалату с зарешеченными окнами и арочный вход в смежную, вторуюпалату. Чтоб избежать междупалатной диффузии, обменаинформацией и прочее, арочный проход занят раскладушкой, на нейлежит Витя, с непомерным животом, который он, почему-тооблизываясь, не перестает поглаживать, с улыбкой ужасающей изастенчивой. Строго диагонально, изогнув шею снизу-слева-вверх-направо, по палате мечется просветленный Стасик.Иногда декламирует что-то, иногда застывает в неожиданной позе– с рукой, например, отдающей пионерский салют, – и тогдадекламации прекращаются. Но никто не знает, насколько.
Сережа Клейнмихель, еще вполне юный, сидитна койке почти недвижимо, иногда сползая вниз, постояннодержится за сердце. В царапинах и лишаях, со страннымискривлением губ. На соседней койке Коля и кроткий старичокВова держат друг друга за руку и покуда молчат. Коля то идело пускает слюну, Вова ему ее утирает. Пока еще лежит, сголовой накрытый простыней в ожидании «трибунала», комсоргпалаты Пашка Еремин. На койке справа – Хохуля,не подымающий век, сексуальный мистик и сатанист. Но самоеглавное, конечно, в центре: неутомимый староста третьей палаты,самодержавный и прыщавый Прохоров и его оруженосецАлеха, по прозвищу Диссидент, вершат (вернее, уже завершают)судебный процесс по делу «контр-адмирала»Михалыча.
Прохоров. Если бы ты, Михалыч, был просто змея, – тогда еще ничего; ну, змея как змея. Но ты же черная мамба, есть такая южноафриканская змея – черная мамба! – от ее укуса человек издыхает за тридцать секунд до ее укуса! На середку, падло!…
Толстый оруженосец полотенцем скручивает «контр-адмиралу» рукиза спиной. Поверженный на колени, тот уже не рассчитывает ни накакие пощады.
Как тебе повезло, педераст, дослужиться до такого неслыханного звания: контр-адмирал ГПУ? Может, ты все-таки боцман ГПУ, а не контр-адмирал?
Алеха. Мичман, мичман, я по харе вижу, что мичман!…
Прохоров. Так вот, мичман, мы тут с Алехой подсчитали все твои деяния. Было бы достаточно и одного… Первого сентября минувшего года ты сидел за баранкой южнокорейского лайнера?… Результат налицо – Херсонес и Ковентри в руинах… Удивляет одна лишь изощренность этой акции: от всех его напалмов пострадали только старики, женщины и дети! А все остальные… а все остальные – словно этот холуй над ними и не пролетал!… Так вот, боцман: к тебе вопиют седины всех этих старцев, слезы всех сирот, потроха всех видов – к тебе вопиют! Алеха!