Наутро пришел доктор Кац провести очередной осмотр мадам Розы, и на этот раз, когда мы с ним вышли на лестницу, я сразу же почувствовал, что несчастье вот-вот постучится в нашу дверь.
– Ее надо перевезти в больницу. Здесь ей оставаться нельзя. Я вызову санитарную машину.
– А что они будут делать ей в больнице?
– За ней будет надлежащий уход. Она сможет прожить еще некоторое время, а может, и довольно долго. Я знавал людей в таком же состоянии, как она, так им сумели продлить жизнь на несколько лет.
Вот же сволочи, подумал я, но вслух при докторе ничего не сказал. Помявшись, я спросил:
– Скажите, доктор, а вы не могли бы избавить ее от жизни, ну, промеж своих, евреев?
Он очень натурально удивился.
– Как это «избавить от жизни»? Что ты городишь?
– Ну да, избавить ее, чтоб не мучилась больше.
Тут доктор Кац до того разволновался, что был вынужден присесть. Он обхватил голову руками и вздохнул много раз подряд, заведя глаза к небесам, как это у них принято.
– Нет, малыш Момо, этого делать нельзя. Эвтаназия строго запрещена законом. Мы здесь как-никак в цивилизованной стране. Ты сам не знаешь, о чем говоришь.
– Нет, знаю. Я алжирец, я знаю, о чем говорю. Там у них есть священное право народов распоряжаться собственной судьбой.
Доктор Кац глянул на меня так, будто я его напугал. Он молчал, разинув рот. Иной раз даже смех берет: не хотят люди понимать, и все тут, хоть кол на голове теши.
– Ведь существует это самое священное право народов, так или нет, черт меня побери?
– Конечно, существует. Это великая и прекрасная вещь. Но при чем тут…
– При том, что если оно существует, то у мадам Розы, как и у всех, есть священное право народов распоряжаться собственной судьбой. И раз она хочет, чтобы ее избавили от жизни, то это ее право. И именно вы должны ей это сделать, потому что тут нужен врач-еврей, чтобы не вышло антисемитизма. Уж промеж-то своих вам бы не стоило друг дружку мучить. Куда это годится?
Доктор Кац вздыхал все сильней, и на лбу у него даже выступил пот, до того я хорошо говорил. Я впервые почувствовал, что мне и вправду стало на четыре года больше.
– Ты не знаешь, что говоришь, дитя мое, ты не знаешь, что говоришь.
– Я не ваше дитя и вообще не дитя вовсе. Я сын шлюхи, и мой отец ухлопал мою мать, а когда знаешь такое, можно сказать, знаешь все и уж никакое ты не дитя.
Доктора Каца аж трясло, до того его оторопь взяла.
– Кто тебе это сказал, Момо? Кто рассказал тебе такие вещи?
– Не имеет значения, кто сказал, доктор Кац, потому что иной раз лучше как можно меньше иметь родителей, уж поверьте моему опыту старика и как я уже имел честь, если говорить словами мосье Хамиля, приятеля мосье Виктора Гюго, который вам, должно быть, небезызвестен. И не смотрите на меня так, доктор Кац, я не психический и не наследственный, и не буду я убивать свою шлюху-мать, это уже сделано, упокой Господь ее тело, которое совершило столько добра на этой земле, и в гробу я вас всех видал, кроме мадам Розы, она единственная, кого я любил на свете, и я не дам ей стать чемпионкой мира среди овощей, только чтобы потрафить медицине, и когда я напишу своих отверженных, я выскажу все, что захочу, никого не убивая, потому что слово может все, и будь вы не бессердечным старым жидом, а настоящим евреем с настоящим сердцем вместо жалкого изношенного органа, то сделали бы доброе дело и сию же минуту спасли бы мадам Розу, избавили бы ее от жизни, которую ей заделал ваш главный еврейский отец, никому не известный и не имеющий даже лица, так ловко он скрывается, и его не разрешается даже изображать, потому что тут работает целая мафия, чтобы не дать ему попасться, и это уголовщина и приговор дерьмовым лекаришкам за неоказание помощи…
Доктор Кац стал белый как бумага, что ему здорово шло при его изящной белой бороденке и глазах сердечника, и тут я придержал вожжи, потому что если б он умер, то не услышал бы ничего из того, что я когда-нибудь им всем еще выскажу. Но колени у него начали подгибаться, и я помог ему усесться на ступеньку, хотя так и не простил ему ничего и никого. Он поднес руку к сердцу и посмотрел на меня так, словно он кассир банка и умоляет оставить его в живых. Но я только скрестил руки на груди и ощущал себя народом, у которого есть священное право распоряжаться собственной судьбой.
– Малыш Момо, малыш Момо…
– Нет тут никакого малыша. Так да или нет, черт побери?
– Не имею я права этого делать…
– Вы не хотите ее избавить?
– Это невозможно, эвтаназия сурово карается…
И смех и грех. Хотел бы я знать, бывает ли что-нибудь, что не карается сурово, особенно когда карать не за что.
– Ее надо положить в больницу, это будет гуманно…
– А меня возьмут вместе с ней в больницу?
Это его слегка успокоило, и он даже улыбнулся.
– Ты славный мальчуган, Момо. Нет, тебя не возьмут, но ты сможешь ее навещать. Только скоро она перестанет тебя узнавать…
Он попытался перевести разговор на другую тему.
– А кстати, Момо, что будет с тобой? Не можешь же ты жить один.
– За меня не беспокойтесь. Я знаю уйму шлюх на Пигаль. Я уже получил достаточно предложений.
Доктор Кац разинул рот, глянул на меня, а потом вздохнул, как они все делают. А я размышлял. Надо было выиграть время, это никогда не помешает.
– Послушайте, доктор Кац, не вызывайте пока больницу. Дайте мне еще несколько дней. Может, она и сама помрет. И потом, мне надо устроиться. Иначе меня упекут в Призрение.
Он снова вздохнул. Этот старикан вообще уже не дышал нормально, а только вздыхал. А я был по горло сыт всякими вздыхателями.
Он посмотрел на меня, но уже иначе.
– Ты никогда не был таким, как остальные дети, Момо. И ты никогда не будешь таким, как другие, я всегда это знал.
– Спасибо вам на добром слове.
– Я действительно так думаю. Ты всегда будешь особенным.
Я немного поразмыслил.
– Это, наверное, потому, что у меня отец психический.
Доктор Кац будто прямо сразу заболел, до того у него стал неважнецкий вид.
– Вовсе нет, Момо. Я совсем не то хотел сказать. Ты еще слишком молод, чтобы понять, но…
– Человек никогда ни для чего не бывает слишком молод, доктор, уж поверьте моему опыту старика.
Он удивился.
– Где ты слышал это выражение?
– Так всегда говорит мой друг, мосье Хамиль.
– Ах вон оно что. Ты очень умный мальчик и очень чувствительный, даже чересчур чувствительный. Я не раз говорил мадам Розе, что ты никогда не будешь как все. Иногда из таких получаются великие поэты, писатели, а иногда… – Он вздохнул. – А иногда бунтари. Но ты не беспокойся, это вовсе не означает, что ты не будешь нормальным человеком.
– Я очень надеюсь, что никогда не буду нормальным, доктор Кац, одни только сволочи завсегда нормальные.
– Всегда. Всегда нормальные.
– Да я в лепешку разобьюсь, доктор, только чтобы не стать нормальным.
Он снова поднялся, и я подумал, что сейчас самое время кое о чем у него спросить, потому что это начинало не на шутку меня донимать.
– Скажите, доктор, вы уверены, что мне четырнадцать лет? Мне не двадцать, не тридцать и не сколько-нибудь там еще, а? Сначала мне говорят «десять», потом – «четырнадцать». А может, мне все-таки еще больше? Что, конечно, лучше. Но я случаем не карлик, черт меня побери? Я ни капельки не хочу быть карликом, доктор, пускай даже они нормальные и особенные.
Доктор Кац улыбнулся в бороду: он был счастлив наконец-то сообщить мне по-настоящему хорошую весть.
– Нет, ты не карлик, Момо, даю тебе честное врачебное слово. Тебе действительно четырнадцать, просто мадам Розе хотелось как можно дольше удержать тебя при себе, она боялась, что ты ее бросишь, потому и твердила, что тебе только десять. Наверное, мне следовало бы сказать тебе это чуть раньше, но…
Он улыбнулся и оттого стал еще печальней.
– …но поскольку это была прекрасная история любви, я ничего не стал говорить. Что касается мадам Розы, то я согласен подождать еще несколько дней, но думаю, ее совершенно необходимо поместить в больницу. Мы не имеем права прекращать страдания, как я тебе уже объяснял. А пока делайте с ней легкую гимнастику, ставьте ее на ноги, заставляйте понемногу гулять по комнате – одним словом, шевелите, иначе у нее появятся пролежни и нарывы. Ей необходимо движение. Итак, два-три дня, но не больше…
Я позвал одного из братьев Заом, и тот на плечах снес доктора вниз.
Доктор Кац еще жив, и когда-нибудь я его навещу.
Я немного посидел на лестнице один, чтоб никто не трогал. Что ни говори, а приятно узнать, что ты не карлик, это уже кое-что. Как-то раз я видел фотографию калеки, который живет без рук и без ног. Я частенько о нем думаю, чтобы почувствовать, что мне лучше, чем ему, – хорошо все-таки иметь руки-ноги. Потом я вспомнил про гимнастические упражнения, которыми надо заниматься с мадам Розой, чтобы ее расшевелить, и пошел звать на подмогу мосье Валумбу, но тот работал со своими отбросами. Я целый день просидел с мадам Розой – она раскладывала карты, чтобы прочесть по ним свое будущее. Когда мосье Валумба пришел с работы, он с приятелями поднялся к нам, они взяли мадам Розу и принялись заниматься с ней легкими упражнениями. Сначала прогуляли ее по комнате, потому что ноги еще худо-бедно ей служили, а потом уложили на покрывало и слегка покачали, чтобы расшевелить ее внутри. Под конец они даже начали смеяться, потому что было забавно видеть мадам Розу в роли большой куклы, с которой они как будто во что-то играют. Это ей здорово пошло на пользу, и она даже нашла для каждого приветливое слово. Потом ее уложили в постель, накормили, и она попросила свое любимое зеркало. Поглядевшись в него, она улыбнулась себе и чуть подправила те тридцать волосин, что у ней еще оставались. Мы все поздравили ее с тем, что она так хорошо выглядит. Она накрасилась, в ней еще оставалась женственность, ведь можно быть страшилищем и все же пытаться измениться к лучшему. Жаль, что мадам Роза не красавица, потому что к этому у нее настоящее призвание и уж тогда бы она просто блистала. Она улыбалась себе в зеркало, и все радовались, что она себе не противна.