Орлов вскочил, подхватил ее на руки. Она небольшая, но тяжелая. А такая уж дорогая, что и сказать нельзя. Положил бережно на канапе.
- Катенька! Лапушка! Сердце! Ангел! Все скоро готово. Как только поедет монстр в Данию воевать - все сделаем.
Через несколько минут Орлов уже успокоенным голосом, такой красивый в малиновом кафтане; с золотой шпагой, сияя смелым решительным взглядом, докладывал:
- Гвардия вся кипит… «Он» не зовет нас иначе, как янычарами. Потому - боится! Опасные люди - гвардейское дворянство… Хочет распустить полки Преображенский, Измайловский, Семеновский… Вчерась мы славно понтировали у Бековича, играли до свету. Кто играет, а кто шепчется. Сказывали, что тебя, матушку, он хочет в монастырь упрятать… Это тебя-то, родная, - и в монастырь!.. Ха-ха! Нет, говорят, скорей мы его упрячем туда, куда ворон костей не занашивал! Да все еще толкуют, почему-де о тебе, матушка, да о наследнике в манифесте ни слова не сказано.
Фике смотрит на Григория, прищурив длинные ресницы. Улыбается. Ах ты, русская силушка! Горячка какая! Орел! Недаром этот ее любовник да дервый заговорщик-внук стрельца Григория Орла, казненного Петром.
- Отойди, государь, от плахи, - сказал царю стрелец, - кафтан бы тебе кровью не обрызнуть!
Пожаловал тогда его Петр: взял заботу о его детях - Орловых - на себя.
И внук Орлов тоже герой. Три раза под Цорндорфом ранен, а устояв. Строя не покинул. И он тоже свою думу думает, а про себя держит. Их три брата - он, Григорий, Алексей - могучий такой, что медведя в одиночку берет, да Федор - гвардию подымают. За кого? За нее, за нее - свет Катеринушку, которая ну как есть матушка Елизавета Петровна, как две капли воды. Недаром так она по старой царице и убивалась. Недаром доселе траура снять не хочет. Немка, она ну как есть еще лучше, чем всякая русская, ей-богу!
Любовь любовью, а кроме того, со всех сторон вести идут - народ бунтуется. Между Тверью и Москвой мужики крепко встали против пруссаков… Все солдат с фронта поджидают. Команду из Москвы посылали - так мужики ту команду разбили, смяли… Послали полк с генералом Зиттеном - насилу их одолел. Укротил. И в Астрахани бунтуются. В Галицком уезде… Белевском… Волоколамском, Епифанском, Каширском, Тверском…. Мужики себе свободы тоже требуют, как дворяне получили. Ну, тут дело опасно - страшно мужичье-то море… Тут надо действовать осторожно, чтобы, народ против немцев поднявши, тем народом все царство не повалить, дворян не разогнать. Задумался Григорий.
Императрица спрашивает:
- Деньги-то все роздал или еще осталось? - Раздаю, раздаю - все от себя, матушка, раздаю… Благодарят солдатушки тебя за твое жалованье.
- Гриша, сядь-ка сюда!
И, навивая на белые свои пальцы его золотые, пшеничные кудри, шепчет Фике:
- Только ты смотри, Гриша, осторожней. Сила ты моя неуемная!
- Так, мы сила… И мы - твоя сила, Катя. Ты с нами и правь… Веди! Куда прикажешь, туды и пойдем!
- Куда уж мне указывать… Это пусть Панин Никита Иваныч показывает. Мое дело - вас миловать!
- Катя! - задыхается Григорий, - Катя! Э-э-эх! Расшибем кого хошь. Прикажи! Стеной встанем. И все так.
Все. Намедни гетман-то, Кирилл Разумовский, что отколол… И он тоже за тебя, Катя. Царь ему говорит: «Тебя-де я поставлю главнокомандующим, чтобы идти на Данию. Чтобы первого злодея моего, датского короля, взять да на остров Малабар послать. Саму-то Данию мы Пруссии отдадим, а мне только Шлезвиг бы достался! Веди ты, говорит, армию…» А Разумовский ему режет: «Ваше величество! Мне две армии надобны будут: одна вперед на Данию пойдет, а другая за ней, смотреть, стеречь, чтобы первая-то не разбежалась…!» Ха-ха-ха…
Хохот Григория потряс стены тихого кабинета. Катя зажала ему рот рукой.
- Что ты, господь с тобой! Ишь горластый. Услышат!
- А намедни ко мне еще офицеры Ингермангландского полка пришли. Осмелели. Жалуются, что у них в Ораниенбауме делается- беда. Наши солдаты к голштинцам как денщики приставлены - ухаживают за ними, сапоги чистят, кашу носят… Ей-бо! Ну, я и говорю - чистите, чистите, авось когда-нибудь и надоест…
Катя смеется вместе с ним, а точный ум ее отмечает: стало быть, в Ораниенбауме уже есть наши…
- А лейб-кампанцы что? - спрашивает она.
- Что? Лютуют, лапушка! Пальцы грызут за то, что «он» их упразднил… Львы! Тигры! Медведи голодные…
Фике вспомнилось - только что приехала она впервой в Петербург, так побывала в Преображенских казармах, смотрела, откуда Елизавета Петровна повела на переворот своих Преображенских солдат. Низкие деревянные здания, будка, полосатые столбы. Гауптвахта. Колокол, под колоколом часовой в тулупе ходит… Да, тогда дело было малое, теперь куда шире… Дурак муж такого натворил, что даже король Прусский его топорной работе не рад… Нет, тут уж надо действовать аккуратней. Парень хороший, Гриша-то, да уж больно прост…
- Милый ты мой Гришенька! Ну, иди, иди. Я устала.
- Ох, и не говори! Как ты давеча на обеде-то плакала, инда все наши сердца изболели… Родная… Ну-ка, подь-ка сюда!
И маленькая Фике потонула снова в его могучих объятиях.
Глава 11. Архангелогородского полку унтер-офицер Куроптев Феофан
Теплым майским вечером дорога не пылит, веселыми тульскими местами идет пo дороге к родной деревне Левашовке. Архангелогородского полку унтер-офицер Феофан Куроптев.
Идет - ровно пляшет. Уволен в чистую - ему ведь конь самого генерала прусского Зейдлица бедро сломал, копытом наступивши.
Идет Куроптев бойко, однако на палку опирается. Как положено - кафтан зеленый, плащ серый, у костров сзади опять прожженный; за плечами мешок. В мешке - гостинец родной Левашовке: десяток картофелин отборных из прусской земли. Ежели посадить - вырастут важнеющие…
У нас-то этого еще мужики не знают - темнота! Вот уж видать - господский дом левашовский встал на горке, за парком. Сквозь липы да березы от вечернего солнца горят его окна… Маковки берез тоже горят и крест на колокольне церковной. На войне - пушки, гром, крики…
А тут тишина. Поля всходят зеленями, березки гнутся, ветками длинными качают, словно здороваются.
Спустился Куроптев с горки, под горкой деревня - тут же темно, сыро… От стада пыль еще стоит. Идет Куроптев деревней, ровно пляшет, ребятишки по сторонкам бегут, дивуются: что за человек?
Постучал Куроптев в окошко родной избы, отодвинулось оно. Старушка смотрит оттуда в повойнике, беззубым ртом шевелит, жует:
- Чего тебе, служивый?
- Мамушка, родная!
Вытянулся Куроптев во фрунт, шляпу снял, одна нога только у него ровно у петуха - подшиблена.
Стоит бодро.
- Унтер-офицер Куроптев Феофан представляется матери родной по случаю прибытия домой со славной войны.
Честь имею явиться с царской службы. Вот он я!
- Фимушка, чадушко рожоное… Болезный мой! Да что ж это у тебя ножка-то? Об одной ноге ты, что ли? Ай-ай-ай!
Спешит старая из избы, ноги подкашиваются, слезы льются, сынка обымает, целует…
- Ах ты несчастный какой… Господи-батюшка!
- Никак нет, счастливый я, матушка, - голову-то домой принес… А сколько там нашего брата полегло… Не счесть. А батюшка где? Сказал да примолк.
Втихую облилась слезами старая, рукой глаза прикрыла, на церкву машет.
- Там, давно там, родимый… Отмучился… На погосте лежит. А вон брат Зиновей с поля идет… Да и Ульянушка, твоя женка-то, с барщины с бабами бежит…
Чего и было! Жена с радости о землю грянулась, заголосила. Соседи сбежались - руками машут, дивятся… Староста пришел, Селиверст Семенович. Сидели в избе, и за полночь рассказывал Куроптев про свои походы. И как под Гросс-Егерсдорфом свое геройство доказывал, и как под Цорндорфом пострадал…
Рассказывает Куроптев, рукой поводит, а в темной избе уж на полу убитые товарищи лежат, всем чудится, кровушка их течет, раненые стонут и поперек всей избы едет на гнедом Жеребце фельдмаршал Апраксин толстющий, весь в регалиях, брылья распустил. И вот теперь после таких-то побед, после Кунерсдорфа пришлось солдатушкам идти в ретираду… А все измена! Да, измена! Дворяне солдатскую кровь пруссакам продали за свое веселое житье.
Слушал народ Куроптева невесело, а брат Зиновей, тот поднял голову, глазами сверкнул:
- Да и у нас в деревне почитай все то же! Не лучше… И нас баре немцам продали…
И стал втихую, шепотом рассказывать… Царь-то новый дворян от службы освободил, свободу им дал. Ну они и рады - мы-де свободны. А вы, мужики, нету! Вы-де нас кормить должны. Старый-то наш барин, Василий Акинфиевич, дай ему господи царство небесное, с год уж как померши. Молодой барин со службы сразу после Указу в деревню вернулся, стал жить да поживать. Говорит - тут как все налажу, в Москву перееду… В Москву он, барин, жить поедет, а вы-де, мужики, меня кормить будете… В Мo-оскву! Барин-то молодой, Акинфий Васильевич, старосту нашего Селиверста Семеныча уволил, да, уволил…