Рукопись «Капут» имеет свою историю: мне думается, что никакое другое предисловие не придется более кстати в этой книге, чем таинственная история ее рукописи.
Я начал писать «Капут» летом 1941 года, в первой стадии войны, начатой Германией против России[1], в деревне Песчанка, на Украине, в доме крестьянина Сушени. Каждое утро я устраивался в саду, в тени акации, чтобы работать, в то время как крестьянин, сидя на земле возле свинарника, точил косы или нарезал свеклу и репу для свиней. Наш сад примыкал к саду Дома Советов, занятого полком СС. Если кто-нибудь из эсэсовцев приближался к изгороди сада, крестьянин предупреждал меня кашлем.
Дом, с его соломенной кровлей и стенами из глины и рубленой соломы, замешанных на коровьем навозе, был маленьким и чистым. Он не располагал иными богатствами, кроме радиоприемника, патефона и маленькой библиотеки, с полными собраниями сочинений Пушкина и Гоголя. Это был дом бывшего мужика, которого при пятилетних планах и вступлении в колхоз освободили от нищеты, невежества и грязи. Сын Романа Сушени — коммунист, работал механиком в колхозе Песчанки, в колхозе имени Ворошилова[2]. Он последовал за Советской армией вместе со своим трактором. В этом самом колхозе работала и его жена, молодая женщина, молчаливая и проницательная, которая вечерами, окончив работы в своем маленьком поле и саду, усаживалась под деревом, читая «Евгения Онегина» Пушкина, в харьковском издании, предпринятом государством к столетнему юбилею со дня смерти великого поэта. Она напоминала мне двух старших дочерей Бенедетто Кроче[3] — Елену и Альду, которые в саду их деревенского дома в Меане, в окрестностях Пьемонта[4], читали Геродота[5] по-гречески, сидя под яблоней, отягощенной плодами.
Когда мне приходилось выезжать на фронт, который проходил от Песчанки на расстоянии не более двух километров, я доверял рукопись «Капут» крестьянину Сушене. Он прятал ее в отверстии, сделанном в стене свинарника. Когда, вследствие скандала, возбужденного моими военными репортажами, опубликованными газетой «Коррьере делла Серра», гестапо явилось, чтобы меня арестовать и изгнать с Украинского фронта, сноха Романа Сушени зашила рукопись «Капут» под подкладкой моей шинели. Я всегда буду благодарен крестьянину Роману Сушене и его молодой снохе за помощь, которую они мне оказали, чтобы спасти мою рукопись.
Я возобновил работу над «Капут» в период моего пребывания в Польше и на Смоленском фронте в январе и феврале 1942 года. Когда я покидал Польшу, отправляясь в Финляндию, я увозил на себе страницы моей рукописи, зашитые под подкладкой моего кожаного пальто. Я закончил книгу, за исключением последней главы, в продолжении двух лет, проведенных в Финляндии. Осенью 1942 года я возвратился в Италию, получив разрешение заняться лечением после серьезной болезни, начавшейся на фронте Петсамо[6], в Лапландии. На аэродроме Темпельхоф, возле Берлина, всех пассажиров моего самолета Гестапо подвергло обыску. К счастью, на мне не было ни одной страницы «Капута». Покидая Финляндию, я разделил свою рукопись на три части, доверив их послу Испании в Хельсинки графу Огюстену де Фокса, который покидал свой пост, чтобы возвратиться в Мадрид в Министерство иностранных дел, секретарю посольства Румынии в Хельсинки — князю Дину Кантемиру и пресс-атташе румынского посольства в столице Финляндии Титусу Михайлеско, который возвращался в Бухарест. После долгой одиссеи все три части рукописи возвратились, наконец, в Италию, где я их прятал уже сам, в отверстии в скале среди леса, окружающего мой дом в Капри[7], на стороне Фараглиони. Мои друзья — де Фокса, Кантемир и Михайлеско знают, какую сердечную признательность я к ним испытываю.
В июле 1943 года я находился в Финляндии. Как только я узнал о падении Муссолини[8], я возвратился (при помощи воздушного сообщения) в Италию. И на Капри, в сентябре 1943 года я завершил последнюю главу «Капут».
* * *
«Капут» — книга страшно жестокая и веселая. Ее веселая жестокость — результат необычнейшего опыта, полученного мною на спектакле, который давала Европа в период этих дней войны. Среди главных действующих лиц этой книги занимает свое место война, и место отнюдь не второстепенное — она не вмещалась иначе. Если неизбежные поводы не принадлежали к разряду фатальных, можно сказать, что она имела значение повода. В «Капуте» война появляется как фатальность. Она не вмещалась иначе. Я могу сказать, что она не является главным действующим лицом, но как бы зрительницей, в том смысле как пейзаж является свидетелем. Война — это общий пейзаж этой книги.
Главный герой «Капута» — изверг, веселый и жестокий. Никакое слово лучше, чем это жесткое и псевдо-таинственное немецкое выражение «Капут», которое буквально означает: раздавленный, конченный, искрошенный, потерянный, не может лучше выразить, что мы такое, что такое Европа отныне — нагромождение развалин. Но пусть будет вполне ясно, что я предпочитаю эту Европу капута вчерашней Европе или Европе за двадцать, тридцать лет до этого. Мне больше нравится, когда все надо начинать сызнова, чем когда мы обязаны все принимать как непреложное наследие.
Будем надеяться теперь, что новые времена станут действительно новыми и не закроют перед писателями прав на уважение и свободу. Если я говорю: «Будем надеяться», — это не означает, что я не верю в свободу и ее благодеяния (да будет позволено мне напомнить, что я принадлежу к тем, кто заплатил тюрьмой и депортацией на остров Липари[9] за свое свободомыслие — свою контрибуцию за освобождение). Но я знаю, и это общеизвестно, как трудно в Италии и в значительной части Европы живется людям и как опасна участь писателя.
Пусть же новые времена станут временами свободы и взаимного уважения для всех, даже для писателей, так как только свобода и уважение к культуре могут спасти Италию и Европу от тех жестоких дней, о которых говорит Монтескье[10] в «Духе законов» (книга XXIII, глава XXIII): «Так в мифологические времена после наводнений и потопов вышли из земли вооруженные воины, которые сами себя истребили».
Принц Евгений Шведский остановился посреди комнаты.
— Прислушайтесь, — сказал он.
Сквозь дубы Оахилля и сосны парка Вальдемарсудден, поверх морского пролива, который углубляется в материк до самого Ниброплана, в сердце Стокгольма, ветер доносил нежную и печальную жалобу. Это не был меланхолический призыв сирены парохода, возвращающегося к морю в сторону порта, ни пасмурный крик чаек, — это был женственный голос, отдаленный и жалобный.
— Это лошади Тиволи, Лунапарка возле Сканзена, — промолвил принц Евгений тихо.
Мы подошли к большим окнам, выходившим в парк, и прижались лбами к стеклам, слегка потускневшим от синего тумана, поднимавшегося с моря. Вдоль тропинки, извивавшейся по откосу холма, три белые лошади спускались, прихрамывая, сопровождаемые маленькой девочкой в желтом платье. Они прошли через решетчатые ворота и приблизились к маленькому пляжу, загроможденному скуттерами[11], каноэ[12] и рыбачьими лодками, красными и зелеными.
Это было в ясный сентябрьский день, мягкий почти по-весеннему. Осень уже обагрила старые деревья Оахилля. По проливу, в который вдается мыс, где стоит вилла Вальдемарсудден — резиденция принца Евгения, брата короля Густава V[13] Шведского, шли большие пароходы, серые, с нарисованным на их борту большим шведским флагом — желтый крест на синем фоне. Пролетавшие чайки испускали хриплые жалобы, напоминавшие всхлипывания детей. Далее, вдоль улиц Ниброплан и Страндвеген[14], были видны покачивающиеся белые пароходы, носившие сладостные имена селений и островов, разбросанных между Стокгольмом[15] и архипелагом. Позади архипелага поднималось облако синего дыма, пересекаемое время от времени пролетающей чайкой. Ветер доносил звуки небольших оркестров из Белльманнзро и Хассельбакена, крики толпы моряков, солдат, девушек и детей, любовавшихся акробатами, жонглерами и бродячими музыкантами, которые слоняются целыми днями перед входом Сканзена.
Принц Евгений следил за лошадьми взглядом внимательным и нежным, с глазами, полузакрытыми под светлыми веками, изборожденными тонкими зелеными венами. В профиль и против света его лицо — розовое, с этими немного припухшими губами, губами гурмана, которым белые усы придавали любезность едва ли не гибельную, этот орлиный нос, высокий лоб, увенчанный очень белыми волосами, вьющимися и спутанными, как у только что проснувшегося ребенка, — представляло моему взору медальный рисунок лица Бернадотов[16]. Из всей королевской фамилии Швеции он больше всего походит на маршала Наполеона, основателя династии — именно принц Евгений; и этот профиль, отчетливый, острый, почти жесткий, представляет странный контраст с мягкостью его взгляда, деликатной элегантностью его манеры говорить, улыбаться, жестикулировать его прекрасными руками — белыми, с тонкими бледными пальцами — руками Бернадотов. Спустя несколько дней я пошел в один из магазинов Стокгольма, чтобы посмотреть на вышивки, которые король Густав V — по рисункам Тессина[17], долгими зимними вечерами и в белые летние ночи, в его дворце Дроттинхольм, окруженный своими домашними и сановниками Двора, которые имеют доступ в его наиболее интимный круг, — создает с изяществом, тонким вкусом и мастерством исполнения, напоминающими старинное искусство венецианцев, фламандцев, французов. Принц Евгений не вышивает, он — художник. Его манера одеваться пробуждает в памяти свободу и беззаботность Монмартра лет пятьдесят назад, то есть тогда, когда и принц Евгений, и Монмартр[18] были молоды. Он был одет в грубую куртку из табачного твида, старомодного покроя, застегнутую доверху. На его светло-синей сорочке, с белыми прожилками, немного поблекшими, был галстук из трико, скрученный, как прядь волос, который давал штрих более интенсивного синего цвета.