– Мы вот тебе покажем – «люди»! Дай только выбраться отсюда! – грозил Щербак.
Блищинский, однако, понял, что самая большая опасность уже миновала, и даже попытался усмехнуться, наверно, чтобы уверить Щербака в своей невиновности.
Иван, помедлив, поставил на предохранитель автомат и, повернувшись к писарю, захрипел:
– Своего командира, своего начальника раненого бросить! Вот же сволочь, вот негодяй! А что теперь? – Он опустил глаза на майора. – Руки поморожены, ноги, наверно, тоже. Ну что теперь сделаешь?
Тимошкин, присев на колени, склонился к майору – сизая шинель раненого на плечах и груди была в бурых смерзшихся пятнах, побелевшее лицо казалось совсем неподвижным, только под глазом нервно дергалась едва заметная жилка. Майор давно, видно, потерял сознание и тихо стонал во время коротких и частых вздохов.
– Теперь ты его понесешь, волчья душа, – сурово сказал Щербак. – Отсюда и до конца.
Потом вдвоем с Тимошкиным они подтащили Андреева глубже в застрешек, Блищинский услужливо расправил солому, помог укрыть ею ноги майора. Лицо у писаря все еще было настороженным, но во взгляде постепенно появлялась хитроватая уверенность. Щербак гневно и озабоченно хмурился.
– У него вдобавок еще и рука прострелена, крови много вытекло. Смотри, что делается! Как бы что плохое не приключилось. Совсем отморожена.
Рука действительно была неестественно белая и распухшая, таким же безжизненно бледным выглядело и лицо. Страшно было Тимошкину видеть в таком состоянии недавнего своего командира и горько сознавать, что теперь он уже не тот, одно присутствие которого придавало артиллеристам уверенность в бою. Теперь он был слабее ребенка. Но им не нужна была его сила – они хотели только, чтобы он очнулся, заговорил, увидел, в какую беду попали они, и что-нибудь посоветовал.
Щербак какое-то время устало сидел, сдвинув брови, и о чем-то напряженно думал. Почувствовав, что он несколько отошел в своем гневе и немного передохнул, Тимошкин спросил:
– Здобудьку не нашел?
– Нашел. Убит, прямо в затылок, – сказал Щербак. – Потом я забрел на кукурузное поле. И вот майора подобрал. Этот гад его бросил. Майор сам сказал. Когда еще в сознании был.
– Кабы я знал, а то смотрю – умолк, ну, думаю, умер, – с фальшивой горечью отозвался Блищинский. Он стоял, прислонившись плечом к скирде и, казалось, с неподдельным сожалением глядел на майора. Странно, как быстро исчез у него страх перед бешеной яростью Щербака, теперь он делал вид, будто все произошло по недоразумению. Щербак смерил его угрожающим взглядом:
– Ты молчи... Вот выйдем – я с тобой посчитаюсь. Без пощады! Не думай, что отбоярился.
Они помолчали. Щербак впервые оглядел все вокруг – снежное поле, виноградники, деревья, хутор, разрытый немцами пригород вдали.
– Пройти не пробовали?
– Как пройдешь: немцы кругом.
– А я еле дорогу перешел. С утра сидел. Хорошо, что на лесок напал... – говорил он, несколько успокоившись. И вдруг спохватился: – Надо майора спасать. Тепло ему нужно. Может, операцию какую. Иначе погибнет.
– Конечно. Не очень-то в соломе согреешься, – вставил Блищинский. Он уже держался независимо, только где-то в глубине глаз еще таился пережитый испуг. Щербак ничего не ответил ему.
– Как же это ты нес его такую даль? – спросил Тимошкин.
– Знаешь, не раз уже думал: упаду, издохну. Но тащил. Как же бросать? Свой человек.
Он опять помолчал и уже спокойнее спросил Тимошкина:
– Курить, конечно, нечего?
– Нету, братка.
– Плохо... А я вот у Здобудьки бумаги взял. – Щербак вытянул ногу, вынул из кармана потертую пачку документов. – На, ты же грамотей – отпишешь. Как выйдем.
Тимошкин взял из его рук завернутую в бумажку красноармейскую книжку, какие-то справки, потертые, помятые листки. Один листок развернул: это было письмо – неровно написанные карандашом строки родным, куда-нибудь за Волынь или Буковину. «Отсылать или уже не надо?» – подумал боец и пробежал глазами первые слова на украинском языке: «Пишу вам усим – жинци та братовий Олени, брату Опанасу и усим родичам, що я попав до артиллерии, воюемо Гитлера из пушки. Мэнэ хотили назначить до коней, та я витказався – як цэ я буду в обози, коли у мэнэ свий рохунок с Гитлером за Миколу. Воюемо ми хорошо, хлопци в нашему расчете смили, командир Скваршев тэж справедливий и видважний, а ще и хороший. По мэнэ не горюйте, а що трапится, то дарма не загину, а покажу цим фрицюкам. Чоботи мои Петро нехай виддасть куму, щоб подбив подошви, вони ще мицни, немецького виробу. А за работу, коли приеду писля вийни, в долгу не останусь. А ще сходи к голови сильради, нехай по оций справци зменьшить тоби плату, як красноармейской родини...»
Тимошкин прочитал письмо, и ему показалось, словно он заглянул в душу этого медлительного, нерасторопного солдата. Должно быть, ездовой был способен на большее, чем то, что успел сделать за короткий свой срок на войне. Боец пожалел даже, что до сих пор как-то мало замечал его, всегда молчаливого и невзрачного с виду.
Щербак, привстав на коленях, осматривал местность. Немцы на пригорке не спеша возились в развороченной земле, мимо них по дороге пробегали в сторону фронта автомобили. Небо медленно прояснялось, хотя большая часть его еще была затянута тучами. Дул студеный, пронизывающий ветер.
В это время застонал в соломе майор. По всему видно было, что в нем догорали последние остатки жизни, и Тимошкин подумал: как нелепо после того, что случилось, дать ему погибнуть тут, за несколько, может, часов до спасения. Видно, то же самое встревожило и Щербака. Наводчик устало поднялся, всмотрелся в снежную даль, и взгляд его упал на хуторок из трех домиков, одиноко ютившийся в дальнем конце посадки.
– В хуторе не видели, немцев нет? – спросил Иван.
– Кто их знает, может, и есть.
– Да нет там никого, – отозвался Блищинский.
Непререкаемая уверенность писаря разозлила Тимошкина.
– А ты ходил туда, что-ли? – неприязненно спросил он.
– Не ходил, зато наблюдал весь день. Понимаешь?
Щербак недоверчиво посмотрел на Блищинского, потом на Тимошкина и взял с соломы автомат.
– Я схожу. Может, перенесем майора туда.
– Ваня, постой! – вскочил Тимошкин. – А если там немцы?
– Пусть сходит, – тихо, но твердо сказал Блищинский. – Чего бояться?
– Ваня, не ходи! – запротестовал Тимошкин.
Но разве можно было разубедить Щербака? Таков уж был этот человек, что если загорался чем-либо, то непременно добивался своего.
– Я быстро. Ты погляди тут, – сказал он, поправил шапку и пошел. У Тимошкина что-то больно перевернулось в груди.
– На других выезжаешь? – закричал он на писаря. – Почему сам не сходишь? Опять за чужую спину прячешься!
Они опять остались вдвоем, и опять Блищинский становился прежним – злобно-нагловатым по отношению к Тимошкину. Ничего не отвечая, он по-волчьи, исподлобья поглядел на земляка и начал удобнее устраиваться в соломе. Только окончательно усевшись, многозначительно заметил:
– А клина от пушки у него все же нет...
Тимошкин сначала не понял, а потом, догадавшись, о чем он, удивленно взглянул на сержанта. Тот спокойно, с открытой неприязнью выдержал его взгляд.
– Ну и что? – с ненавистью спросил Тимошкин.
– А ничего. Так. Для памяти.
Что-то он затаил в себе против Щербака, но Тимошкина это уже не интересовало. Его охватила тревога. Он сам не знал почему, но все в нем протестовало против этой вылазки на хутор. Вообще-то опасность там была невелика, немцы находились довольно далеко и в одиноком человеке в поле могли не узнать противника. Но инстинктивно Тимошкин чувствовал, что это шаг к их новой беде. И он притих, подавленный этим предчувствием, умолк и, привстав на коленях, долго смотрел вслед другу.
А Щербак обошел бочку, заснеженный труп лошади и уверенно, споро зашагал в сторону хутора.
7
Вверху немного прояснилось. Тучи сползли с небосклона, оставив за собой редкую белесую дымку, которая словно туманной вуалью затянула низкое холодное солнце. Побежденное зимней стихией, оно маленьким желтым пятном беспомощно повисело над горизонтом и медленно пошло на закат.
На всем необъятном просторе, от края до края равнины, мела, гуляла поземка. Неутомимый труженик ветер гнал и гнал куда-то растрепанные космы снега, ровнял, выдувал, по-своему обряжал землю. В немом отчаянии трепетали редкие стебли бурьяна на межах, ветер рвал солому из скирды, подхватив вороха снежной пыли, сердито бросал ее под застрешек. Майор лежал в забытьи. Блищинский прижался к соломе, зарыл в нее ноги, спрятал в рукавах руки и так сидел – молчаливый и унылый. Тимошкин же, забыв о своей неутихающей боли, не чувствуя одубевших ног, стоял на коленях и неотрывно следил за Иваном.
Щербак, чуть опустив правое, с автоматом, плечо, все дальше и дальше уходил от скирды. Ветер вырывал из-под его сапог снежные пряди и расстилал их в поле; сзади тянулась кривая цепочка еле заметных ямок-следов. Тимошкин жадно всматривался в каждый шаг Щербака, в каждое его движение – тяжелое предчувствие камнем давило на сердце. Казалось, вот-вот загремят выстрелы, разорвется мина, и он навсегда потеряет своего последнего и самого верного друга.