– Варум? – громче гаркнул он и привычно схватился за свою огромную кобуру.
– Так не дает. Запускаться будет. Стельная она, – путаясь, неумело соврал Петрок, мысленно ругая Степаниду: надо же было так выдоить! Пусть бы подавились тем молоком, пропадать из-за него Петроку совсем не хотелось.
Немцы во дворе прервали игру, один с мячом под мышкой подошел ближе, за ним с любопытством на потных лицах приблизились остальные. Все по очереди заглядывали в почти пустое ведро, на дне которого белела от силы кружка молока, не больше. Фельдфебель о чем-то переговорил со злым поваром, который также приволокся сюда и стоял, больше вглядываясь в Петрока, чем в ведро или корову. В короткую паузу, когда все замолчали, фельдфебель со скрипом расстегнул кобуру и медленно вытащил из нее свой револьвер с тонким стволом и черной костяной рукояткой.
Охваченный внезапным испугом, Петрок подумал, должны же они хотя бы о чем-то спросить, прежде чем застрелят, вероятно, и ему что-нибудь надобно сказать перед смертью. Хоть выругаться, что ли. Но, сбитый с толку неожиданностью происшедшего, он просто забыл все слова и невидяще глядел, как фельдфебель хлестко щелкнул револьвером.
– Вэк, ферфлюхтер...
Коротким ударом локтя он оттолкнул Петрока, выхватил из его рук веревку. Бобовка мотнула головой, скосила глаза, словно учуяв погибель, а немец очень сноровисто, будто ненароком бахнул выстрелом в ее всегда чуткое, трепетное ухо.
Петрок ждал, что корова рванется, взревет, а та как-то очень покорно опустилась на подломившиеся ноги и ткнулась влажной мордой в грязь. Медленно ложась на бок, взмахом откинула голову, зрачки ее больших глаз закатились, из горла вырвался короткий негромкий всхрип, и все ее тело с огромным животом покойно замерло на земле. Только по коже несколько раз пробежала волнистая дрожь, и все в ней затихло.
У Петрока мелко тряслись руки, пока он на ватных ногах шатко брел со двора, где фельдфебель уже бодро покрикивал на солдат, должно быть, отдавал приказания.
9
На удивление самой себе, Степанида не слишком убивалась по корове – как ни жаль ей было Бобовку, она чувствовала, что рушилось что-то большее, неотвратимая опасность приближается уже к ним самим вплотную. Заходила эта опасность издалека – со двора, от дороги через молоко, хату, колодец, но подступила уже так близко, что сомнений не оставалось: немцы схватят обоих за горло! Правда, как она ни вдумывалась, все же не могла с ясностью постичь истинный смысл их поступков и намерений, они были ей сплошь враждебны, но как тут понять, что из них приведет ее к самому страшному. Конечно, можно бы вроде и отодвинуть его, это страшное, затаиться, как-то подмазаться к чужеземцам, попытаться угодить им в большом или малом, но, думала она, разве этим поможешь? Опять же с детства она не умела насиловать себя, поступать вопреки желанию, тем более унижаться; нужных для того способностей у нее никогда не было, и она не знала даже, как это можно – ладить с немцами, особенно если те вытворяют такое. То унижение, которому они подвергли ее при первом своем появлении, не давало ей настроиться иначе, чем неприязненно, дальнейшее же и подавно вызвало у нее возмущение и ненависть к ним. Действительно, такого с ней никогда еще не случалось. Бывало, что ее обижали, притесняли, даже унижали, но никто еще не поднимал на нее руку – ни отец на малую, ни кто-нибудь из родни, ни даже Петрок. А вот эти подняли, хотя по возрасту она многим из них годилась в матери.
Степанида сидела в истопке и даже не поглядывала в оконце, она и без того слышала все, что творилось в усадьбе. Крича и толкаясь, немцы сняли с крюков в хлеву двери, разложили их посреди двора и принялись свежевать Бобовку. Наверно, драл шкуру все тот же Карла. Она слышала, как там среди криков и смеха солдатни выговаривалось его имя, когда говорил фельдфебель, другие смолкали, коротко звучало чье-то «яволь»; сопели от усилия солдаты, и трещала шкура Бобовки. Петрок исчез где-то, на дворе его не было, иначе бы она услыхала чей-нибудь крик на него. И она сидела одна на своем сеннике под окном в прохладном полумраке истопки, теперь ей некуда было идти, нечего делать. В истопке было тихо и покойно, на дворе кончался погожий осенний день, косой солнечный лучик из окна скользнул по выщербленному земляному полу к жерновам и косо высветил там черные потрескавшиеся бревна стены. Этот золотистый лучик, однако, становился все уже, будто таял, превращаясь в тонкий блестящий осколочек, и наконец пропал вовсе – солнце спряталось за выселковским пригорком. В истопке сразу стало темнее, в полумраке утонули углы с разной рухлядью, надвигалась тревожная ночь. Немцы весь день протолклись на хуторе, на мост так и не ездили, наверно, действительно сегодня у них был какой-нибудь праздник. Степанида ждала, когда они наконец угомонятся во дворе или хотя бы займутся делом – ей надо было наведаться в засторонок, покормить поросенка, чтобы тот ненароком не завизжал с голоду и, как и Бобовка, не оказался в их прожорливой кухне. Весь день Степанида ждала подходящего для того момента и вот дождалась вечера.
Она содрогнулась от какого-то сильного тупого удара там, во дворе, затем следующего; что-то трещало, будто дерево-сухостоина, и она встала, выглянула в оконце. Четыре солдата возились возле освежеванной, какой-то совсем маленькой, будто телячья тушка, Бобовки, и крутоплечий, без мундира немец с засученными рукавами нательной сорочки сек ее топором, на досках дверей со стуком подскакивали коровьи ноги. Голову они уже отрубили, и та лежала теперь на истоптанной траве под тыном, выставив в вечернее небо черные, круто заломленные рога.
Степанида глянула в оконце раз и другой, больше смотреть не стала – она не могла видеть всего этого. А они там долго еще рубили Бобовкины кости, ребра, хребет, и каждый удар топора болью отдавался в ее душе.
Сумерки близкой ночи все больше заполняли тесную, захламленную истопку. Надо было чем-то заняться, но чем? Да и вообще, что она могла делать здесь, когда не имела сейчас никаких прав, не могла ничем распоряжаться, наоборот, теперь распоряжались ею. И все же ее деятельная натура не могла примириться с собственным бессилием, жаждала выхода, какой-то возможности не поддаться, постоять за себя.
Она снова взглянула в оконце, кажется, с Бобовкой все было кончено, на траве лежали испачканные кровью двери, немцы стояли и сидели возле кухни, где, видно, доваривался ужин и откуда несло нестерпимо приторным запахом вареного мяса. Петрока по-прежнему не было. Она подошла к глухой стене истопки, вслушалась – нет, с огорода не слыхать было никаких звуков, может быть, стоило именно теперь, в сумерках, и прошмыгнуть к засторонку? Когда она прислушивалась, взгляд ее случайно скользнул по запыленному боку бутыли на полке, и она подумала: немцы сожгут. Конечно же, понадобится свет, заберут и керосин. Чтобы уберечь его от чужих глаз, Степанида сняла тяжелую бутыль с полки и, поглубже задвинув под жернова, заставила ушатом. Потом набрала из ушата в чугунок позавчерашней вареной картошки, прикрыла его передником и осторожно приоткрыла дверь истопки.
В сенях никого не было, на ступеньках тоже, она неслышно переступила порог и под стеной истопки прошла к дровокольне. Она не глядела на немцев, ожидая и боясь их окрика, но, занявшись возле кухни, они, верно, не очень присматривались к ней. За поленницей она вздохнула, перелезла через жердку в огород. Куриный сарайчик был настежь распахнут, на земле валялась подпорка, курей там не было ни одной – уж не всех ли перестреляли эти собаки, подумала она. А может, куры попрятались? Или ушли в овраг, как они это делали иногда летом? Прислушавшись к дружному взрыву солдатского хохота во дворе, она тихонько отвалила от дверей засторонка соху, и к ногам с такой радостью выкатился ее поросенок, что она испугалась: что же с ним делать? Тихо похрюкивая, тот ласково тыкался в ее ноги своим холодным тупым пятачком, словно требуя чего-то, и она подалась сквозь репейник по стежке через огород к оврагу. Поросенок, будто собачонка, с необычайным проворством заторопился следом, но бежал с небольшими остановками, а она вся сжималась от страха: хотя бы не вышел кто со двора, не увидел их здесь.
Но все обошлось счастливо – со двора никто не появился, она провела поросенка огородом к изгороди, перебралась через жердь, поросенок, посопев, прощемился под жердкой снизу, и тут уже его укрыл чернобыльник, кусты ежевики у стежки. Рядом был ров с кустарником, на краю которого в сумерках затемнелась знакомая фигура. Это был Янка, и она удивилась: зачем он здесь! Убегай ты отсюда! Убегай, замахала она рукой. Не хватало еще, чтобы Янка попался на глаза немцам с этим его стадом, постреляют коров – им разве жаль? Но стада поблизости не было, видно, Янка загнал его в Выселки, а сам непонятно зачем пришел к хутору и вот уж бежал ей навстречу. Они остановились на краю оврага, едва прикрывшись от усадьбы крайними кустами ольшаника. Янка, как всегда, мучительно пытался что-то сказать, но она ничего не поняла, в свою очередь, бормоча: