— Это аппендицит. У меня здесь есть хороший доктор Смирнов из Ленинграда. Он тебе сделает операцию.
Такая традиция у врачей: своих детей не оперируют. Мало ли какой случай — себе простить не смогут.
Я говорю:
— Да ладно, пройдет! Будет второй приступ, тогда и прооперируюсь. У меня же билет на поезд, ехать пора.
Но отец сказал:
— Нет, надо сейчас!
Отвезли меня в больницу, положили на операционный стол. Где-то ходики тикают. Отец говорит:
— Минут через двадцать все будет готово.
Сделали местную анестезию. Чувствую, что-то горячее потекло по животу, врачи защелкали инструментами. Наверно, сосуды закрывают, думаю. Смотрю на лампочки и смутно вижу там свое отражение.
Операция затянулась. Прошло больше часа. Оказалось — перитонит, все прорвалось. Если б я уехал и все случилось в поезде — мне конец.
В первую ночь в больнице мне дали обезболивающее. Я видел сон, который до сих пор забыть не могу. Будто я лечу по какой-то трубе или тоннелю, и звучит музыка. Точнее — какой-то красивый аккорд. Впереди вижу какой-то просвет и там что-то красивое. Я вылетаю из тоннеля и вижу голубое-голубое небо. А внизу — зеленая трава. И я летаю над этим чудом. Стоит мне наклониться, и я лечу туда, куда хочу!..
Отец ночевал в больнице, около меня. Наверно, положение мое было опасным. В итоге я пролежал там две недели с дренажем в животе. Тогда ведь антибиотиков не было.
Там, в Тайшете, в конце войны отец женился. Он ведь не знал, что его когда-нибудь освободят… Его жена была очень интеллигентная, приятная женщина. Ее мужа расстреляли, сына оставили в Саратове, где они раньше жили. Ее сослали в Тайшет. Интересное совпадение: сына звали Юрий Сергеевич. А я ведь — Александр Сергеевич. И мы оба родились 10 марта 1926 года…
В ту пору ей было тридцать восемь, отцу — пятьдесят три.
Освободили отца в 1956 году. У меня есть справка из НКВД, что дело закрыто. Оттуда отец с женой уехал в Саратов. Позднее я бывал у него в Саратове несколько раз. Как-то и он приезжал в Москву. Но с матерью не виделся. И я маме не говорил, что он был в Москве. Мать его очень любила и сильно переживала. Наверное, хотела бы его увидеть. Я ведь после первой встречи с ним ей все рассказал…
А отец приезжал в Москву, когда мои фильмы и песни были уже популярными. Ему льстило, что его сын не стал каким-нибудь шарлатаном. Что не остался в ансамбле песни и пляски всю жизнь таскать аккордеон на горбу. И не играет для подвыпившей публики в ресторане…
Эх, математика, математика!
После десятого класса я поступил в Новосибирский институт инженеров транспорта. Мне хотелось заниматься радиотехникой, поэтому выбрал технический вуз. В Новосибирске тогда не было института связи. Я думал в будущем перевестись в Москву или Ленинград.
Когда отца забрали, не стало денег. Мама тогда не работала, мне было пятнадцать лет, я учился. Дедушка еще. Бабушки уже не было в живых. Нам где-то дали землю, и мы сажали картошку. Я туда ездил на велосипеде — окучивать. Велосипед был военный, складной, его можно было легко в электричку взять, потом там разложить… Хлеб получали по карточкам. Мама продавала какие-то вещи из того, что у нас не забрали. Кстати, мама написала письмо в НКВД с просьбой вернуть мой фотоаппарат. К великому удивлению, его вернули. Но самое-то ценное забрали. То, что явно женское, оставили.
И вот она потихонечку все это продавала, продавала, продавала… На это мы и жили. Мама старалась кормить меня, чтобы я не голодал и нормально рос. Я еще тогда ничего не мог заработать. А может, мне просто в голову не приходило, как и где заработать… Время было неспокойное. И хулиганство было, и грабежи. Например, рассказывали: подъезжала к дому грузовая машина, за ставень завязывали трос, машина дергала, выламывала окно, и через него пролезали грабители. В общем, всякие случаи бывали…
Солдат, военный ансамбль
И все-таки мы как-то выживали. Спасала картошка. Обед у меня часто состоял из одного блюда: я просто жарил картошку.
Маме удалось устроиться на работу в детскую консультацию. Она вставала в пять утра и приходила вечером. Прямо валилась с ног. Так уставала, что утром не слышала будильник. Тогда я к стенным часам подвел контакты и вывел на автомобильный гудок. Когда стрелка подходила к пяти часам, гудок дико орал на всю квартиру…
На службе мама помогала поварам. Для работников были бесплатные обеды, им раздавали остатки. Мама приносила домой манную кашу, творожок. Платили — гроши, которых едва хватало на хлеб.
Конечно, все это было грустно. Но у меня была постоянная радость — музыка. Мы репетировали с нашим оркестром. Это так увлекало, что бытовые невзгоды уходили на второй план.
В институте я тоже играл. Там был здоровенный саксофон ленинградского производства. В сорок шестом году этот завод музыкальных инструментов разломали. До основанья. Первый секретарь Ленинградского обкома партии Жданов заявил, что джаз — это музыка космополитов, нам она чужда. Соответственно, и инструменты — тоже. На саксофонах играть было нельзя, слово «джаз» под запретом.
Так вот, в институте мне дали саксофон под расписку. И я начал учиться дома. А он же орет, когда играешь. Однажды я пошел с саксофоном к Вадиму Миловидову. Смотрю — он идет с каким-то чемоданчиком.
— Пойдем, — говорю, — поиграем. Ты — на рояле, я — на саксофоне. Я уже выучил одну мелодию!
— Не могу, — отвечает он. — Меня в баню послали…
— Ладно, пошли в баню вместе!..
В бане я заодно и помылся. Потом достал саксофон и в фойе, где все раздеваются, подудел. Все с интересом на меня смотрели…
А когда мы были поменьше, частенько вместе с Вадькой ходили в баню мыться. И, конечно, учиняли разное мелкое хулиганство. К примеру, брали с собой газету. Рвали ее и мочили. Потом подкрадывались к какому-нибудь дядьке, который намыливал голову, и клали ему в таз эту бумагу. Он, как ни в чем не бывало, начинает мыться. А у него газета на голове! Мы же в это время для конспирации усиленно мылим себе головы. И так сидим с намыленными головами и дико потихоньку хохочем. Он негодует:
— Кто кидает бумагу?!
А кто — неизвестно, народу-то много…
Другому дядьке, когда он всласть намылился, мы подсунули таз с холодной водой. Он начал смывать мыло и облил себя ледяной водичкой. Шуму было много!..
Вскоре в институте у меня появились хвосты по математике. Я не особенно-то ею занимался. К тому же, наверное, к математике не очень способный. И меня, хвостатого, через полгода благополучно отчислили.
Поэтому, если б не математика, в институте мне было очень интересно. Я там и на трубе тренировался, на тромбоне. В общем, уже немного понимал, как играть на духовых инструментах. В будущем мне, как композитору и аранжировщику, все это очень пригодилось.
Ну, а когда из института меня выгнали, тут же, в марте сорок пятого, пришла повестка из военкомата. Мне было велено приехать в Омск, в полковую школу.
Сбежать на войну не сумел…
Мама собрала мне в дорогу котомку с продуктами. Ехать два дня. Но в поезд попасть невозможно! Вагоны — битком, на крышах сидят. Кто в солдатской форме, кто в штатском. Билетов, конечно, никаких я не покупал. Походили мы, походили и ушли… Вернулся домой, а мама удивленно:
— Ты не уехал?!
Штурмовал поезд я несколько раз. И только на третий день мой друг Борис затолкал меня в окно вагона. Я где-то пристроился стоя… В общем, как доехал до Омска, не знаю, но все же в военную школу попал.
В казарме полковой школы — двойные нары, узенький, с полметра, матрац. Выдали нам обмотки: сапог не было. Спишь ночью, вдруг тебя будят: подъем! Все вскакивают. У кого обмотки размотались — мыть туалет. Я, правда, ни разу туалет не чистил: все успевал вовремя. Потом даже приспособился просыпаться за три минуты до побудки. Заранее одеваться нельзя, поэтому у меня уже все было нацелено — как и что буду надевать, как только прокричат команду «Подъем!». Я первым соскакивал и спокойненько одевался. Умывались, завтракали.