он не выпустит Голодаря к жене, Америка наложит эмбарго. Брежнев не выпустил, и эмбарго было наложено.
Словом, Вася постепенно стал значительной политической фигурой. Он сделался желанным гостем всех посольств и другом всех западных корреспондентов. Он был очень занят. И тем не менее как‑то раз заскочил к нам. Со времени его последней голодовки прошел уже месяц, но он выглядел потрясающе — стройный, подтянутый. Былой жирок, собиравшийся было складками на боках, ушел, лицо разгладилось, сделавшись совсем юным, взор просветлел, и вообще он пребывал в полной эйфории.
У меня сидела моя приятельница, которая очень следила за своей фигурой и ради этого один день в неделю, устраивая разгрузочный день, старалась вообще ничего не есть. Но, узнав о сорокадневных голодовках и взглянув на светящееся лицо Голодаря, она поддалась соблазну: может, и ей так попробовать?
— Скажите, а когда вы голодаете, вы… большие дела делаете? — спросила она, выясняя все обстоятельства, сопровождающие столь экстремальное голодание.
— Конечно, — с готовностью откликнулся он и достал из портфеля папку с бумагами. — Вот, я написал три петиции, дал большое интервью «Голосу Америки», была у меня пресс — конференция…
— Да я не об этом, я… — тут она сделала многозначительные глаза, — я про… большие дела. По-большому вы ходите?
— Безусловно. Только так и хожу, именно — по-большому. На остальное просто времени не остается. Вот — был на приеме у французского посла, пил чай с послом США, президенту Рейгану письмо написал…
— Да не про то я, — она уже досадливо махнула рукой и наконец решилась:
— Ну, вы хоть в уборную‑то ходите? — и она даже для непонятливого собеседника изобразила, как сидят на толчке.
…Честно говоря, весь этот шум вокруг Васиного отъезда, семейной драмы и тоски по любимой жене мы воспринимали с некоторой доли иронии,
потому что знали, что Вася женился, в основном, чтобы эмигрировать, что у его жены появился там, в Америке, бойфренд. Потому что — если наша Наташа Ростова и одного года не могла прождать, чтобы зажить в счастливом браке с князем Андреем, то почему, собственно, американка должна хранить Васе верность в многолетней разлуке? Но тем не менее тот факт, что советский человек вынужден был пойти на такие уловки, чтобы выехать из страны, был очень показателен для характеристики режима: во всем мире все люди как люди — ездят куда хотят, только мы сидим здесь, прикованные, гремим кандалами.
Меж тем Вася затевал очередную голодовку. И мы наконец сказали ему:
— Знаешь, это не по — христиански. А вдруг ты от этого умрешь? Это же будет самоубийство! Нет уж, пойди и попроси у священника благословение на голодовку.
Убедили мы его и все вместе отправились в Лавру. Он попал на исповедь к архимандриту Зосиме — старику, прошедшему сталинские лагеря. Поговорил с ним, тот накрыл его епитрахилью, и Вася, довольный, сообщил нам:
— Ну все! Благословил!
— Как — благословил? А ты ему все рассказал?
— Конечно. Я сказал: «У меня жена в Америке, а нас друг к другу не пускают». А он мне: «Эта советская власть безгранична в своих злодействах. Надо что‑то делать!» А я: «Так я вот и борюсь с ней — петиции сочиняю, протесты, американскому президенту вот написал…» А он: «Вот и правильно! Борись! Давай, уличай, прижимай их, где можешь. Я сам от нее, от власти этой безбожной, пострадал.
Медсестра у меня в лазарете кровь берет на анализ, а она — не идет. Всю кровь мне большевички выпили. Глаз чуть не выбили». А я: «Вот, батюшка, я и собираюсь поголодать». А он: «Дело хорошее! Сейчас как раз Успенский пост идет, так что Бог тебя благословит!»
…В общем, в конце концов выпустили нашего Васю. Приехал он в Америку, а он там не очень‑то уже и нужен. Ну, на первых порах организовали ему турне с лекциями по университетам, где он неизменно рассказывал всю свою историю и расписывал кровавый режим там, за железным занавесом. Но потом эта история поросла быльем и он перестал кого‑либо интересовать. Его бурная деятельность вдруг прекратилась, делать ему оказалось совершенно нечего, жена с ним развелась, и он затосковал.
Прибился там к семье эмигрантов и какое‑то время даже ходил с ними по воскресеньям в церковь. Но потом решил переехать в другой город. Они подарили ему на прощанье икону святых Царственных мучеников: в Зарубежной Церкви они были уже канонизированы, а в Русской — нет, до этого было еще далеко — далеко.
Икона была в очень плохом состоянии — видимо, ее бывшие владельцы изрядно постранствовали по миру вместе с ней: краска кое — где облупилась, а где‑то — засалилась, лики потемнели, доски расшатались. Но Голодарь поставил ее на высокое место в своем новом пристанище, лампаду зажег…
И — икона вдруг стала постепенно обновляться и мироточить. То один лик просветлеет, то другой обретет четкие черты, то облачение нальется цветом и на нем проступят узоры. Словом, непростая это была икона! И обновляться она стала не где-нибудь, а у нашего Васьки Голодаря!
И он тогда стал возить эту икону по православным храмам Зарубежной Церкви, сначала — Америки, а потом уже и Европы. Даже на Афон съездил.
Правда, там храмов зарубежников нет, но почитатели Царственных новомучеников и в лоне Русской Православной Церкви всегда были.
Наконец наступили новые времена и Вася приехал со своей чудесной иконой в Москву. Она все продолжала понемногу обновляться и мироточить, лики сияли нездешним светом, одежды сочились пурпуром и изумрудом, каждый завиток волос новомучеников был словно кропотливо выписан заново, а от иконы исходило нездешнее благоухание. Но и сам Вася как‑то обновился.
Передо мной стоял уже немолодой, но все еще моложавый стройный человек с благородной проседью и осанкой. Ни в чертах его лица, ни в манере речи, ни в движениях не осталось прежней суеты и судорожности: все было плавно, осмысленно и достойно. Он принимал у себя на квартире всех, кто, прослышав о чудотворной иконе, хотел бы к ней приложиться и принести свои молитвы Царю — мученику и его семье. Приезжали к нему и священники, которые перед иконой служили панихиды — подчас за один день их было несколько: и священников, и панихид. И сам Василий в связи с этим был очень занят. А когда Царственных страстотерпцев канонизировала наша Церковь, он отдал икону в храм для всеобщего поклонения, а сам устроился служить в