бы.
Это было в первое лето их отъезда из Цитадели. Как же она тогда ненавидела Клесха! Они почти не разговаривали, а от его редких, но таких жалящих замечаний хотелось выть и кидаться. Бывало, за день слова не скажет, и вдруг ожжет, как хлыстом. И жизнь немила.
А как таскал ее по сторожевым тройкам? То в один город заедут, то в другой, и он, как назло — давай ее валять при местном ратоборце! Потом устанет, плюнет и уйдет отдыхать, а ей какой-нибудь урок задаст, да такой трудный, что под вечер она с ног валится.
Или вложит в руки меч, а к запястьям привяжет мешочки с песком и лениво гоняет палкой, как козу. Руки трясутся, пальцы разжимаются, ему-то что — с обычным стружием! Как даст по плечу, она от боли воет. У него же один ответ: «Не зевай». Да еще и к целителю потом не отправит, мол, сама синяки свои своди, нечего занятому лекарю досаждать.
Но самое поганое было, когда они двое ее гоняли: Клесх и ратник городской. Вот где мука! Два мужика здоровых против девки!
Помнится, остановились они на седмицу в городке под названием Суйлеш. Ратоборцем там был крепкий мужик, роста невысокого, но силы предивной. Ох, донимали они ее!.. Тогда казалось — малой потачки не давали. Сейчас же вспоминала и понимала — жалели… Но о ту пору она этого не замечала. Оттого однажды отшвырнула меч, выхватила из-за пояса нож и кинулась на наставника. Повалила его наземь, приставила клинок к горлу, а рука ходуном ходит. Закричала в лицо:
— Убью! Убью, гнида!!! Ты сейчас, может, и сильнее, но я заматерею — уже не отмахнешься.
Думала — испугается. Но он смотрел спокойно, хоть по шее текла кровь, заползая под ворот рубахи.
— Если заматереешь и не смогу отмахнуться, значит, крефф я неплохой.
Сказал и смотрит.
Она нож отшвырнула, сползла с него на землю и сжалась в комок. Плакать давно уже не умела, кричать стыдно было, а говорить и даже просто на ноги встать — не могла. Клесх тогда поднял ее на руки и, как дите малое, в избу отнес. Сам раздел, уложил на лавку, укрыл одеялом. Она была, словно деревянная.
Боевик Суйлеша сказал в тот раз (она слышала сквозь полусон):
— Строг ты с ней.
— Жалеть буду — пропадет. Так что, пусть уж лучше сейчас едва дышит, чем потом сгибнет.
Девушке стало стыдно. Но обида на наставника все одно — никуда не делась. И потом не раз еще хотелось убить скотину бессердечную.
А теперь лежит на войлоке своем, нежится, и, как подумаешь, что через месяц — в разные стороны жизнь раскидает, так тошно, будто руку отрезают.
Лесана молчала, думая, как ему растолковать это. Потом поняла, что глупо толковать. Зачем? Все одно — скоро жизнь и ее, и его изменится, говори, не говори. Ничего не выправишь.
Но все равно сжималось сердце.
Три года! Три. Каждый день вместе. Хранители знают, как же не хотелось возвращаться в эту треклятую Цитадель! Смех один — уезжать оттуда тяжко было. А вернуться еще тяжельше. Мало предстоящей неизвестности, так еще и подступят, не отпустят ведь.
…Ели они в молчании, дуя на горячую похлебку. Лесана прятала улыбку, глядя на кислую физиономию креффа. Клесх был непривередлив, но грибы не любил — страсть. Наконец, мужчина не выдержал:
— Что?
Выученица сделала изумленное лицо и посмотрела на него растерянно.
— Ты всегда готовишь эту дрянь, когда хочешь почесать языком, — сотрапезник ткнул в ее сторону ложкой. — Говори, что тебе от меня надо? Отчего я так страдаю, жуя этих слизней?
— Скажи, почему ты против, чтобы я навестила родителей?
— Против? — он отставил миску. — Против?
— Да. Я сказала, что хочу поехать домой, а ты рассмеялся и ответил: «Ну-ну. Дней пять дам», — она старательно передразнила его. — Почему пять? Мне шесть дней пути туда!
Крефф рассмеялся:
— Значит, я за это нынче мучаюсь? Да поезжай хоть на две седмицы. Но я буду ждать раньше.
Она зло бросила ложку в котелок:
— Вот, что ты за человек?!
— Я не человек. Я обережник. Что, сыта? Так я доем? — и он невозмутимо придвинул к себе остатки похлебки, выкинул ее ложку и принялся уплетать.
Лесана плюнула и ушла на свой войлок.
* * *
Если б кто-то попросил выученицу Клесха рассказать о том, как она жила три года, странствуя с креффом по городам и весям, девушка, наверное, не смогла бы рассказать красиво и складно.
Да и что там рассказывать? Про дни, проведенные в седле — под ветром, дождем, снегом ли? Про ночевки под открытым небом, когда либо гнус одолевал, либо холод? Про то, как иной раз по осени просыпалась, а волосы (по счастью короткие) примерзали к скатке, подложенной под голову? Или как опухали лицо и руки в середине зеленника — начале цветеня от укусов комаров и мошек?
О том, как училась владеть мечом? Как убила первого оборотня, который на ее худую «удачу» оказался не волком, не лисом, не лесным котом-рысью, а медведем? Или вспомнить, как Клесх бегал за ней с дрыном наперевес по глухой деревеньке и орал: «Убью малахольную!!!» Ну, это после того, как она Даром его шарахнула, приняв среди ночи за Ходящего.
Крефф с дуру ума в потемках ушел с сеновала, где они ночевали, а когда возвращался, Лесана — им же самим обученная спать чутко — спросонья перепугалась и вдарила Силой. Хорошо хоть наставник, жизнью ученый, увернулся — только с лестницы упал. Однако приземлился как кот, тут же схватил какую-то жердину и во мраке ночи гонял послушницу по веси.
С той поры девушка научилась отличать его шаги от прочих других. Даже дыхание его ни с чьим другим не спутала бы никогда. За годы странствий наставник и послушница словно вросли друг в друга. Научились понимать даже взгляды.
— Вот скажи, — однажды спросила креффа Лесана: — Как быть, ежели обидел кто, а проучить не можешь?