слез. И умом понимал — нет ее здесь. Ни живой, ни мертвой. Да и никогда бы мать не сказала ему такого. Простила бы все. Утешила бы, как могла. То совесть — совесть окаянная — за сердце держит, стискивает ледяные пальцы. Не он себе приговор вынес. Совесть. С тяжким ярмом на сердце нельзя жить. Нет такого права. Сияна сгибла, Ладушка малая заживо сгнила, а он — лоб здоровый — живет, дышит, ходит по земле…
В горле словно застряла колючка — ни сглотнуть, ни выдохнуть. Дрожащими руками парень поймал петлю, слегка раздал грубое ужище, просунул голову, глядя перед собой слезящимися глазами.
А потом Волынец сделал первый и последний в своей жизни смелый поступок — шагнул со старого перевернутого бочонка в пустоту.
* * *
Тамира вышвырнуло в мокрую ночь таяльника внезапно и страшно. Колдун корчился на коленях и скреб руками шею, силясь ослабить, сдернуть удавку. Он будто еще чувствовал, как веревка стискивает горло, как трещит хребет…
Ноги не слушались, размякли, словно восковые, руки и те, едва подчинялись. Парень сидел на мокрой земле и трясся, исходя липким потом. Зубы выбивали звонкую дробь, брюхо судорожно сжималось, в голове стоял шум, перед глазами все мелькало.
Совладать с собой выученик Донатоса смог еще очень нескоро, а когда вскинул глаза, навий стоял рядом — зыбкий, прозрачный — и смотрел с сочувствием.
— Я приду отпустить тебя, когда настанет час… — прошелестел лишенный выражения голос в голове у Тамира. — Я прихожу отпустить всякого. Но кто отпустит меня?
Послушник смотрел на того, кто когда-то давно был Осененным, на того, кто породил Ходящих, и в груди разгорался гнев.
— Тебя? Да, будь моя воля, я бы тебя по ветру развеял… — прошипел парень, совсем не заботясь о том, что говорит вслух.
— По ветру… — в голосе навьего прозвучала тоска. — По ветру…
И тот, кто когда-то был Волынцом, исчез, понимая, что наузник ничем не может ему помочь.
…Когда Тамир проснулся, весенний ветер заносил в шалаш дым от разгоравшегося костерка и ругань Велеша. Послушник выбрался на свежий воздух, моргая и чувствуя себя больным и разбитым. Приснится же такое.
Старший ученик Донатоса обернулся к заспанному парню и зло спросил:
— Ты до ветру ночью ходил?
— Не-е-ет… Я спал… — растерянно ответил колдун. — Такая дурь снилась…
— Дурь? Вот ЭТО — дурь.
И Велеш ткнул пальцем себе под ноги.
Тамир наклонился и с ужасом увидел стертую линию обережного круга. Запоздалое понимание оглушило. Парень поднял виноватые глаза на собеседника.
— Мне сон снился… Я думал, что снился, я это… выходил…
— Да плевать мне, что тебе там снилось! — рявкнул старший. — Хоть девки голые! Почему черта обережная стерта?
Младший послушник в ответ на это хлопал глазами и молчал. А что сказать? Увидел навьего? Вышел из обережного круга? И потом, пока корчился, собственным задом стер проложенную ножом линию? А подправить даже не подумал?
Велеш ударил наотмашь.
Тамира снесло к шалашу. Парень рухнул спиной на еловые ветки, захлебываясь от боли, не в силах сделать вдох. Старший шагнул к нему, сгреб на груди кожаную верхницу, рывком поставил на ноги и снова врезал, выплевывая слова:
— Это. Встрешниковы. Хляби. Стерев. Черту. Ты. Мог. Убить. Нас. Обоих.
Каждое слово сопровождалось тяжелым ударом. Где-то между Хлябями и Чертой Тамир снова упал, и дорабатывал его Велеш уже ногами. Потом вздернул за волосы, заглядывая в разбитое лицо:
— Был бы я гнидой. Я б тебя не тронул. И вообще промолчал бы. А когда вернулись — рассказал бы все наставнику. Но ему я не скажу. Потому что я — не сволота. А ты теперь до смерти помнить будешь, что ежели разорвал обережный круг из блажи какой, то хоть спящий, хоть Ходящий, хоть живой, хоть подыхающий, хоть кишками наружу — его закроешь. Понял?
Тамир, захлебываясь кровью, кивнул. Только после этого Велеш отошел.
Избитый выученик с трудом сел, пытаясь раздышаться от боли. Несколько раз сплюнул вязкую багрово-красную слюну и осторожно пошатал пальцем один из зубов. Снова сплюнул. Зуб остался лежать на ладони. Тамир потрогал языком рану в десне. Больно.
Хорошо хоть не передний, а то до старости шепелявить…
Да еще и рожа теперь вся перекошена. Пальцами щупаешь — ну чисто тюфяк сырой — неровная, проминается и мокрая от кровищи.
— Ты мне зуб выбил… — сказал парень, с трудом шевеля разбитыми губами.
— А хотел — глаз. Иди, морду умой.
Стоя над ручьем и глядя в желтоватую воду с коричневым илом на дне, Тамир тщетно пытался разглядеть свое лицо. Из ручья смотрело нечто совсем уж страшное — опухшее, с расплывшимся носом и бесформенным окровавленным ртом. Скоро глаза заплывут и вокруг них пролягут черные круги синяков. Хорош.
Но Велеш прав. Будь здесь Донатос, он бы за такую дурость все ребра переломал. Послушник Цитадели засучил рукава и окунул ладони в ледяную воду. В этот миг левую руку от запястья до ключицы пронзило такой болью, что Тамир, не сдержавшись, вскрикнул и повалился на колени.
На его вопль — испуганный и полный страдания — выбежал Велеш.
— Ты чего? — удивился он и, увидев, как Тамир, скорчившись на сыром песке, прижимает к животу локоть, присел рядом. — Дай, погляжу, что там у тебя. Да не ори ты. Я ее тебе не ломал.
Парень осторожно ощупал кончиками пальцев руку от запястья до локтя. Нахмурился.
— Кость целая, даже ушиба нет. Чего орешь?
А Тамир смотрел на свою левую руку расширившимися от ужаса глазами. Сквозь кожу, которая у него, как у всякого колдуна, была очень бледной, просвечивал серый узор. Диковинное переплетение линий проступало через плоть — серебристое, путанное.
Старший выученик проследил за безумным взглядом послушника и спросил:
— Я тебе ум отшиб ненароком?
Парень отрицательно покачал головой. И поднес руку к глазам собеседника:
— Смотри.
— Ну, смотрю. И что?
— Видишь? Жилы серые.
Велеш вздохнул и ответил:
— Знать, сильно я тебе