Грязно-белая машина буксовала в стороне. К машине почти бежали. «Победа», «воронок», «Шампанское» — все здесь. Растерянный лейтенант из «воронка» торопился навстречу с бумагами, арестованного у него забрали, накладная нужна, что ли, или как там у них, человек с заячьей губой что-то доказывает «каракулевой ушанке», а вот и Стакун рядом, в драном, застегнутом под горло, его, Глинского, пальто, серые брюки, дали все ж таки, в зубах трубка «Данхилл», его, Глинского, из дома. И смотрит доброжелательно, спокойно, будто знакомого в отпуск провожает.
У самой машины среди всех этих людей Глинский опять поскользнулся и, вставая, увидел вдруг, что машина стоит на обрыве, земля внизу уходит черт знает как далеко и там, по этой земле ползет пассажирский поезд с белым паровозным паром и черными дымками над вагонами.
Ковер в машине был уже не скатан, рядом сел всего один, и в заднее окно Глинский опять увидел поезд.
— Астраханский, — хохотнула «каракулевая шапка». Машину толкнули, она пошла юзом, ударив лейтенанта, уже невидимый паровоз загудел, а когда кончил гудеть, навстречу неслись деревья под снегом и в солнце.
Грязно-белая машина остановилась на шоссе у деревянной будки. В блестящих, не тронутых пылью сугробах были аккуратно прорыты тропинки, и сразу же из-за КП выехал тяжелый черный, будто только что вымытый и отполированный ЗИМ на белых колесах.
Машина приткнулась к обочине, стояла как-то несмело, и те, что сопровождали Глинского, не сделали от нее ни шагу. Из ЗИМа вышел майор госбезопасности, в тонких сапогах, приталенной шинели и синей фуражке на морозе, открыл заднюю дверь и, вежливо и сухо козырнув Глинскому, предложил сесть назад. На сопровождающих Глинского он вообще не смотрел.
Сапог запнулся о порожек ЗИМа, подметка надорвалась, пропустив холод и снег.
Садясь в огромное кожаное нутро, Глинский поднял голову и опять увидел голые ветки и огромную внимательную птицу, смотревшую с этой ветки на него. ЗИМ тронулся.
Майор сидел впереди, он вдруг сухо спросил:
— Почему так пахнет одеколоном, товарищ генерал-майор, придется умыться…
— Это сапог размачивали, — медленно сказал Глинский. — Я, видите ли, был арестован, — он поискал еще слово, но не нашел и сказал «избит». — Мне изготовили двойника ради циркового представления на судебном процессе, очевидно… — губа в углу рта лопнула, он вытер ее запястьем, а запястье о ковер обивки, и замолчал, почувствовав, что говорить бесполезно.
Синяя фуражка была совершенно неподвижна. И в зеркальце Глинский увидел, что майор спит, оттопырив длинную нижнюю губу.
Шофер включил приемник, и знакомый уже женский голос произнес:
— Прелестная, прелестная вещь юг, — и заиграла гитара. Продолжалась та же постановка.
ЗИМ резко свернул, майор как по команде проснулся.
— Прошу извинить, — сказал майор и задернул перед Глинским белую занавеску.
Машина остановилась, дверь открыли, он вышел и увидел высокий штабель дров и торопящегося по аллее человека на костылях, с ногой в гипсе, в длинном ратиновом пальто. Человек вдруг остановился и пошел прочь.
ЗИМ дал назад, открыв не то лес, не то сад. Летчик в расстегнутом мундире играл с рыжей собакой. Он поднял на Глинского лицо, глаза были заплаканы. На аллее стояла лошадка с обмерзшей мордой, в санях в снег была воткнута лопата. Дальше в глубине топилась баня.
Глинский с майором быстро поднялись на крыльцо чем-то похожей на барак, приземистой двухэтажной дачи.
И вошли не то на веранду, не то в тамбур. Здесь пахло морозом, рассолом, зимним обжитым домом, стояли засохшие саженцы, на поломанном шахматном столике — недавно сделанные скворечники. Не раздеваясь, они прошли коротким коридором и стали подниматься по очень узкой деревянной лестнице. На ступеньке сидела женщина, она плакала, нога была волосатая, без чулка.
Они захотели обойти ее, но она махнула майору рукой. Майор послушно пошел обратно вниз, за ним пошел Глинский. Здесь появился человек, и у Глинского приняли шинель. Они прошли еще по коридору. Навстречу вышел немолодой, сильно небритый кавказец в мятой рубашке со спущенными подтяжками, в шлепанцах, мучительно знакомый, откуда, Глинский не знал, с несчастными растерянными глазами. Внимательно посмотрел на Глинского, погрозил ему пальцем. Вдруг заплакал, ушел и тут же вернулся со стаканом воды и таблеткой. Принял таблетку и сказал:
— Пирамидон.
Где-то в доме слышались голоса.
— Хочешь есть? — спросил человек и, не дожидаясь ответа, добавил: — Иди, помоги, — и, взяв Глинского за руку, повел коротким коридором мимо открытой двери нечистой уборной с горшком и судном на полу, мимо сваленных кучей грязных обмоченных простыней, мимо двух аппаратов искусственного дыхания.
— Не работают, — сказал кавказец. — Эх!
В комнате лежал старик, пораженный инсультом, небритый, рябой, с кривым, медленно шевелящимся ртом, будто не вмещающим распухший язык. Рядом сидела женщина с бессмысленным лицом, по-видимому, все-таки врач. Агония сотрясала тело старика, затылок, шея, заушные впадины были в пиявках.
Глинский встал на колени, взял руку, положил голову старику на грудь, пульс уходил. Небритое лицо было близко. Вместе с дыханием из организма выходил ацетон, рот в слюнях забормотал что-то в забытьи. Где он был, над какими горами и долинами витал его дух, что грезилось ему, истекающему слюной… Глинский снял одеяло, живот был страшно вздут, газы не отходили, удивительно, но старик был в обмоченных подштанниках, и Глинский стал снимать их, приказал готовить пять кордиаминов и газоотводную трубку. И тут же стал массировать старику живот, страшный, вздувшийся, мошонка казалась маленькой, детской. Старик пробовал кричать и не мог, по лицу текли слезы. Потом газы отошли с долгим мучительным свистом. Глинский стал гладить небритое лицо, это иногда снимало страдания. Старик попытался опять бормотать неподвластным ему языком, сознание на миг вернулось. Что-то неразборчивое — «Спаси меня» и про Бога. Все умирающие говорили одно и одинаково плакали. И вдруг старик поцеловал Глинскому руку Глинский все гладил лицо и говорил ничего не значащие успокаивающие слова, говоря их, поднял голову и увидел устремленные на него, вытаращенные глаза того, кто его привел. Того тошнило от запаха испражнений, ацетона и гнили умирающего организма, но на Глинского он смотрел потрясенно.
— Это ваш отец? — спросил Глинский.
Человек удивился чему-то, склонил голову к плечу и кивнул.
— Отец, — сказал человек. — Ты хорошо сказал. — Быстро отошел и открыл форточку.
Газы между тем со свистом отходили вместе с жизнью старика. Кто-то стал дергать дверь и бить в нее. Человек выматерился, отбежал и закричал, чтобы кого-то убрали. За дверью раздался плачущий крик, топот сапог и стало тихо. Нога старика мелко дрожала, беспомощная, жалкая, в натруженных мозолях, со скрюченными пальцами.
Тюль над форточкой резко взлетел, зашуршали книги на столе, там же стоял недоеденный суп, лежала дратва и заготовка кожи для сапога. Ветер зашелестел мятой газетой на ковре в больших пятнах и медленно открыл дверцу большого полированного шкафа. Там висели защитные брюки с лампасами, кители — военный старик был, что ли, кто же такой? Дверца открылась шире, обнаружив серый китель с неправдоподобно огромной красной звездой на широченном золотом погоне.
Солнце ли упало на погон или так почудилось, погон вдруг брызнул светом.
Лежащее перед Глинским зловонное страдающее тело было Сталиным.
Глинский медленно убрал руки с вздувшегося мокрого живота старика.
— Попрощайтесь, — сказал Глинский, сам почти не услышал своего голоса и полувопросительно, ожидая подтверждения этого невероятного, добавил не оборачиваясь: — Товарищ Сталин уходит…
— Может быть, разрезать, — тоскливо сказал кавказец, показав ребром ладони себе на голову. — Мне сказали, ты умеешь…
Глинский покачал головой.
— Тогда выйди туда, — сказал кавказец. — Нет, подожди, нажми еще, ему будет легче, пусть перднет… — человек там, над Глинским, заплакал.
Глинский нажал, но звука не последовало. На губах старика медленно надулся и застыл, не лопаясь, пузырь. Из-под полуопущенного века возник стеклянный гневный белок. Глинский закрыл старику глаза, убрал язык, аккуратно положил одеяло, прикрыв голое тело, встал и пошел, куда ему показали. Это был коридор, за ним кухня. С порога он обернулся.
На диване, накрытый серым одеялом, лежал Сталин, теперь похожий на себя, рядом груда обмоченных простыней и обмаранные подштанники. Глинский закрыл дверь.
На кухне стоял бледный полковник, плакала женщина, в тапках на огромных ногах. Она без слов поставила перед Глинским гречневую кашу. Было слышно, как в комнату за дверью входят люди, потом раздался страшный крик, кто-то матерился и плакал, кого-то тащили. Глинский сидел, каша парила ему в лицо, он ни о чем не думал и держался руками за стол. Потом дверь открылась и вошел тот, сел напротив. Ему тоже поставили кашу.