В уголке дивана, скинув туфли и поджав под себя ноги, сидит Таня. Рядом, на стуле, – Чернышев.
Он выглядит необыкновенно торжественно и парадно, в белой рубашке с галстуком, над карманом пиджака – орденская колодка. На низком круглом столике – какая-то нехитрая снедь, бутылка коньяку и две рюмки.
Таня и Чернышев, надо полагать, уже выпили, и поговорили, и повспоминали, и теперь Чернышев, разомлев и расчувствовавшись, поет, а Таня плачет. Она не всхлипывает, не закрывает лицо руками, она даже улыбается, слушая Чернышева, но по лицу ее катятся частые крупные слезы, которые она время от времени с досадою смахивает кончиками пальцев.
Чернышев (покачивается на стуле, поет).
Гаснет в тесной печурке огонь,
На поленьях смола, как слеза,
И поет мне в землянке гармонь
Про улыбку твою и глаза…
Таня. Не «гаснет», а «бьется».
Чернышев. Что?
Таня. Не «гаснет в тесной печурке огонь», а «бьется в тесной печурке огонь».
Чернышев. Не имеет значения! (Потянулся к бутылке.) Давай еще?
Таня. С ума сошел? Я уже и так совсем пьяная.
Чернышев. Праздник же.
Таня. Хватит! (Вскочила, убрала бутылку и рюмки.) Людмила приедет, увидит – убьет меня.
Чернышев. А если не приедет?
Таня. Ну, не знаю. Она была на вызове, но я просила передать, что звонили из дома… В котором часу салют?
Чернышев. В десять… Татьяна, ну давай еще по маленькой.
Таня. Нет. Ты, милый мой, становишься к старости пьяницей!
Чернышев. Так ведь праздник… День Победы!
Таня (нараспев). Праздник, праздник, праздник! Из-за этого праздника я сегодня с утра реву… Чай будешь пить?
Чернышев. Не хочется! (Презрительно сморщился.) Чай!
Татьяна подходит к двери в соседнюю комнату, чуть приоткрывает ее.
Таня. Давид, хочешь чаю? (После паузы, не расслышав ответа.) Я спрашиваю – ты хочешь чаю?
Из соседней комнаты слышен голос: «Нет».
Таня (закрывает дверь). Как угодно!
Чернышев (усмехнулся). Очередной разрыв дипломатических отношений?
Таня. Холодная война.
Чернышев (понизив голос). Слушай-ка, у него все еще продолжается эта переписка?
Таня. Кажется! (Прошлась по комнате, остановилась у открытого окна, вздохнула.) Ох, Ваня, если бы ты только знал, до чего мне все надоело! День за днем – консультация, суд, арбитраж. И все дела какие-то унылые… А тут еще теперь – выяснение отношений!
Чернышев. Он тебя просто ревнует.
Таня (хмыкнула). Было бы к кому! Ну, ничего! Скоро я, слава богу, уеду. Мне с конца месяца дают отпуск.
Чернышев. Куда поедешь?
Таня. Куда-нибудь к морю. Буду весь день ходить – до изнеможения, чтобы ничего не снилось, чтобы ни о чем не вспоминать и не думать… Скажи, Ваня, у тебя бывает так: привяжется один какой-нибудь сон и снится чуть не каждую ночь?
Чернышев. Я вообще сны вижу редко.
Таня. А мне, вот уже который раз, снится все одно и то же… Как будто мы с Давидом едем куда-то в поезде… И так все, знаешь, ясно – мы в купе вдвоем, большой чемодан с вещами заброшен наверх, в багажнике маленький чемодан и сумка с продуктами – в сетке… Гудит поезд, стучат колеса, звенят и подпрыгивают ложечки в стаканах… А потом – и это как-то сразу, вдруг – уже не поезд, а Большой зал консерватории… И не Давид, а я почему-то стою на эстраде и рассказываю про то, как все было…
Чернышев (хмуро). Что – было?
Таня (грустно улыбаясь). Ну, про то, как у нас, на Рыбаковой балке, во дворе росла старая акация… И под этой акацией по вечерам сидели две девчонки – беленькая и черненькая – и слушали, как сердитый мальчик с вечно расцарапанными коленками играл мазурку Венявского…
Чернышев (внимательно поглядел на Таню). Почему ты нервничаешь?
Таня (помолчав). Не знаю. Ты нервничаешь, и я стала нервничать… Ты только, пожалуйста, не делай такого невинного лица! Ты же не стал бы меня просто так, за здорово живешь, просить, чтобы я звонила Людмиле, у которой дежурство… Что-то случилось, да?
Чернышев (пожал плечами). Праздник…
Таня. Тьфу, заладил!
В коридоре раздаются быстрые шаги. Стремительно, без стука распахивается дверь, и в комнату почти вбегает Людмила – в белом халате, с докторским чемоданчиком в руке.
Людмила (еще с порога). В чем дело? (Взглянула на Таню и Чернышева, задохнулась.) Ну неужели вы не понимаете… Неужели вы не понимаете, что мне нельзя так звонить?! Что всякий раз, когда мне говорят – звонили из дома – у меня останавливается сердце?
Таня. Но я же просила передать, что все в порядке, что он здоров, сидит у нас…
Людмила. Мало ли что ты просила передать! (Плюхнулась на диван, с трудом перевела дыхание.) А я, пока ехала, представила себе, что он опять, как тогда… шел по улице и упал… И опять – уколы, кислород, бессонные ночи, страх… (Помолчав, тряхнула головой.) У меня дежурство, мне надо ехать, – в чем дело?
Чернышев (медленно). Дело, дорогие мои, в том, что…
Не договорив, Чернышев вытаскивает из бокового кармана партийный билет и, стряхнув предварительно крошки со скатерти, бережно кладет его перед собою на стол.
Людмила (вскрикнула). Ваня!
Чернышев. Вот, как говорится, таким путем.
Молчание.
Таня. Когда?
Чернышев. Вчера. Я вернулся, а ты уже уехала на дежурство.
Таня. И молчал! Слушай, но ведь не один же день…
Чернышев (вдруг почти весело засмеялся). Нет, не один день. Совсем не один день. Исключили меня двадцатого декабря пятьдесят второго… Больше двух лет! Вот и посчитай – сколько это получается дней? И я, между прочим, долго не мог понять – правильно ли я поступил.
Людмила всхлипнула.
Ну, Люда, Люда, Люда!.. Ну что вы, в самом деле – такой сегодня день, а вы обе ревете!
Людмила (вытерла кулаком глаза, протянула партийный билет Чернышеву). Спрячь! И учти – я еще ничего не знаю. Ты ничего не говорил… Я кончу дежурство, приеду – и тогда ты нам все расскажешь… Все и со всеми подробностями! (Взглянула на часы.) О боги! (Подошла к телефону, сняла трубку, набрала номер.) Это Чернышева. Ай, беда, а я-то надеялась! Ну, говорите… Так… фамилия?.. А-а, я ее знаю… Что с ней?.. У нее всегда болит! Ладно! (Повесила трубку.) Надо ехать!
Таня. Подбросишь меня до Белорусского? Я к машинистке – забрать работу. Забегу заодно в гастроном – куплю чего-нибудь к вечеру.
Людмила. Давай, только быстрей.
Таня, кивнув, начинает собираться. Людмила подсаживается к Чернышеву на ручку кресла, обнимает Чернышева за плечи.
Чернышев (тихо и ласково). Что?
Людмила. Знаешь, Ваня, у меня еще нет слов… Ничего нет – ни слов, ни радости… Это все, наверное, придет потом! А ты? Как ты себя чувствуешь?
Чернышев. Нормально.
Людмила. Ты оставайся здесь. Татьяна скоро вернется. Ты ведь скоро вернешься, Татьяна?
Таня. Скоро, скоро.
Людмила. Ну вот… Нитроглицерин у тебя при себе?
Чернышев. При себе, при себе.
Людмила и Чернышев, обнявшись, смотрят, как Татьяна собирается, надевает туфли, прихорашивается перед зеркалом.
Людмила (вздохнула). До чего же ты все-таки красивая, Танька!
Таня (не оборачиваясь). Была.
Людмила. Нет, ты и сейчас красивая. Иногда ты бываешь такая красивая, что просто сердце заходится!
Таня (резко обернулась). Откуда… Это ты не сама придумала!.. Кто тебе это сказал?
Людмила. Один человек, ты не знаешь! (С беспокойным смешком.) Ох, как я когда-то завидовала и восхищалась тобой. Я запомнила один вечер – в студгородке, на Трифоновке… Меня кто-то обидел, я сидела на подоконнике и хныкала, а ты шла по двору – нарядная, красивая, легкая, как будто с другой планеты. (Снова засмеялась, но теперь уже легко.) Я и представить себе не могла в тот вечер, что когда-нибудь выйду вот за него замуж, буду жить с тобой в одном доме, брошу стихи, стану доктором…
Таня. А я, между прочим, до сих пор помню одни твои стихи.
Людмила. Какие?
Таня (медленно).
Мы пьем молоко и пьем вино,
И мы с тобою не ждем беды,
И мы не знаем, что нам суждено
Просить, как счастья, глоток воды!
Людмила (странно дрогнувшим голосом). Почему именно эти?