Кн. Андрей. Ничего… Не надо плакать здесь. Слушай, Мари… я хотел сказать. Птицы небесные ни сеют, ни жнут, но Отец ваш питает их. Но нет, вы поймете это по-своему, совсем не поймете. Живые не могут этого понимать: что все чувства, которыми вы здесь все дорожите, все наши, все эти мысли, которые кажутся нам так важны, что они ничтожны, не нужны. Мы не можем понимать друг друга… Когда я увидел Анатоля Курагина, которому рядом со мной отрезали ногу, я помню, мне стало жаль и его, и себя, и всех… Все простить…
Замолчал. Княжна Марья заплакала, вышла.
Кн. Андрей (один, про себя, словно в бреду). Могло или не могло это быть? Неужели только затем так странно свела меня судьба с Наташей, чтобы мне умереть?.. Неужели мне открылась истина жизни только для того, чтобы я жил во лжи? Я люблю Наташу больше всего в мире. Но что же делать мне, ежели я ее люблю? (Застонал.)
Наташа (вошла с вязаньем в руках). Вы не спите?
Кн. Андрей. Нет, я думаю о вас; почувствовал, когда вы вошли. Никто, как вы, не дает мне той мягкой тишины… того света. Мне так и хочется плакать от радости.
Наташа ближе придвинулась к нему. Лицо ее сияло восторженной радостью.
Кн. Андрей. Наташа, я слишком люблю вас. Больше всего на свете.
Наташа. А я? (Отвернулась на мгновенье.) Отчего же слишком?
Кн. Андрей. Отчего слишком?.. Ну, как вы думаете, как вы чувствуете по душе, по всей душе, буду я жив? Как вам кажется?
Наташа. Я уверена, я уверена…
Кн. Андрей. Как бы хорошо…
Наташа. Однако вы не спали. Постарайтесь заснуть… пожалуйста… (Ушла за ширму.)
Кн. Андрей (в бреду). Любовь? Что такое любовь? Любовь мешает смерти. Любовь есть жизнь. Все. Все, что я понимаю, я понимаю только потому, что люблю. Все есть, все существует только потому, что я люблю. Все связано одною ею. Любовь есть Бог, и умереть — значит мне, частице любви, вернуться к общему и вечному источнику. (Тихо дремлет. Тихо, очнувшись от сна.) Да, это была смерть… Я умер — я проснулся. Да, смерть — пробуждение?
Наташа вышла из-за ширмы; молча поднесла его руку к губам и, тихо плача, встала на колени.
Кн. Андрей (тихо). Наташа…
Смотрел на нее угасающим взглядом. Немая сцена.
Кн. Марья (вошла, подошла к телу князя Андрея). Кончилось?
Наташа (закрыла глаза князю Андрею. Тихо плача, княжне). Мари, где он теперь?
Плачут.
Занавес.
Барак военнопленных — балаган из обгорелых досок, бревен и теса. Человек двадцать пленных. Молча и неподвижно сидя у стены на соломе, Пьер то открывал, то закрывал глаза. Рядом с ним сидел согнувшись Платон Каратаев, маленький человек. Аккуратно, круглыми, спорыми, без замедления следовавшими одно за другим движениями разувшись, Платон развесил свою обувь на колышки, вбитые у него над головой, достал ножик, обрезал что-то, сложил ножик, положил под изголовье и, получше усевшись, обнял свои подогнутые колени обеими руками и прямо уставился на Пьера. Пьер смотрел на него, не спуская глаз.
Платон (певучим голосом, с выражением ласки и простоты). А много вы нужды увидали, барин? А?
Пьер хотел отвечать, но у него задрожала челюсть, и он почувствовал слезы.
Платон (с той нежно-певучей лаской, с которой говорят старые русские бабы). Э, соколик, не тужи. Не тужи, дружок: час терпеть, а век жить… Вот так-то, милый мой. А живем тут, слава Богу, обиды нет. Тоже люди и худые и добрые есть. (Еще говоря, гибким движением перегнулся на колени, встал и, прокашливаясь, пошел на другой конец балагана: послышался тот же ласковый голос.) Ишь, шельма, пришла… Пришла, шельма, помнит… Ну, ну, буде. (Отталкивая от себя собачонку, прыгавшую к нему, вернулся к своему месту и сел. В руках у него было что-то завернуто в тряпке; опять возвращаясь к прежнему почтительному тону и развертывая и подавая Пьеру несколько печеных картошек.) Вот, покушайте, барин. В обеде похлебка была. А картошки важнеющие.
Пьер. Благодарю, милый. (Стал есть.)
Платон (улыбаясь). Что ж так-то? А ты вот как. (Достал складной ножик, разрезал на своей ладони картошку на равные половины, посыпал соли из тряпки и поднес Пьеру.) Картошки важнеющие. Ты покушай вот так-то.
Пьер. Никогда не ел кушанья вкуснее этого. Нет, мне все ничего, но за что они расстреляли этих несчастных… Последний — лет двадцати.
Платон. Тц, тц… Греха-то, греха-то… Что ж это, барин, вы так в Москве-то остались?
Пьер. Я не думал, что они так скоро придут. Я нечаянно остался.
Платон. Да как же они взяли тебя, соколика, из дома твоего?
Пьер. Нет, я пошел на пожар, а тут они схватили меня, судили за поджигателя.
Платон. Где суд, там и неправда.
Пьер (дожевывая последнюю картошку). А ты давно здесь?
Платон. Я-то? В то воскресенье меня взяли из госпиталя в Москве.
Пьер. Ты кто же, солдат?
Платон. Солдат Апшеронского полка. От лихорадки умирал. Нам и не сказали ничего. Наших человек двадцать лежало. И не думали, не гадали.
Пьер. Что ж, тебе скучно здесь?
Платон. Как не скучно, соколик. Меня Платоном звать. Каратаевы прозвище. Соколиком на службе звали. Как не скучать, соколик… Москва — она городам мать. Как не скучать — на это смотреть. Да червь капусту гложе, а сам прежде того пропадае, — так-то старички говаривали.
Пьер. Как, как это ты сказал?
Платон. Я-то? Я говорю: не нашим умом, а Божьим судом. Как же у вас, барин, и вотчины есть? И дом есть? Стало быть, полная чаша… И хозяйство есть? А старики-родители живы?
Пьер. Нет, мой отец умер семь лет тому назад, а матери я и не помню.
Платон. Жена для совета, теща для привета, а нет милей родной матушки. Ну, а детки есть?
Пьер. Нет и детей.
Платон. Что ж, люди молодые, еще, даст Бог, будут. Только бы в совете жить…
Пьер. Да теперь все равно.
Платон. Эх, милый человек ты… От сумы да от тюрьмы никогда не отказывайся. (Уселся поудобнее, прокашлялся, видимо, приготовляясь к рассказу.) Так-то, мой любезный, жил я еще дома. Вотчина у нас богатая, земли много, хорошо живут мужики, и наш дом, слава Богу. Сам-сем батюшка косить ходил. Жили хорошо. Христьяне настоящие были. Случись такой грех. Понадобилось батюшке леску, поехал я в рощу за лесом. Роща-то, она, соколик, чужая, это точно, а только все брали по малости, — барин богатый, роща большая, что ему. Да как на грех попался сторожу. Скрутили меня, соколик, высекли, отдали в солдаты. (Изменившимся от улыбки голосом.) Что ж, соколик, думали горе, ан радость… Брату бы идти, кабы не мой грех. А у брата меньшого сам-пять ребят; а у меня, гляди, одна солдатка осталась. Была девочка, да еще до солдатства Бог прибрал. Пришел я на побывку, скажу я тебе. Гляжу — лучше прежнего живут. Животов полон двор, бабы дома, два брата на заработках. Один Михаила, меньшой, дома. Батюшка и говорит: «Мне, — говорит, — все детки равны; какой палец ни укуси, все больно. А кабы не Платона тогда забрили, Михаиле бы идти». Позвал нас всех, — веришь, поставил перед образа. «Михаила, — говорит, — поди сюда, кланяйся ему в ноги, и ты, баба, кланяйся, и внучата кланяйтесь. Поняли?» — говорит. Так-то, друг мой любезный. Рок головы ищет. А мы все судим: то не хорошо, то не ладно. Наше счастье, дружок, как вода в бредне: тянешь — надулось, а вытянешь — ничего нету. Так-то. (Пересел на своей соломе. Помолчал несколько времени, встал.) Что ж, я чаю, спать хочешь? (Быстро начал креститься, приговаривая.) Господи Иисус Христос, Никола Угодник, Фрола и Лавра… Господи Иисус Христос, Никола Угодник, Фрола и Лавра… Господи Иисус Христос — помилуй и спаси нас… (Поклонился в землю, встал, вздохнул и сел на солому.) Вот так-то. Положи, Боже, камушком, подними калачиком.
Лег, натягивая на себя шинель.
Пьер. Какую это ты молитву читал?
Платон. Ась? Читал что? Богу молился. А ты разве не молишься?
Пьер. Нет, и я молюсь. Но что ты говорил: Фрола и Лавра?
Платон (быстро). А как же? Лошадиный праздник. И скота жалеть надо. (Ощупав собаку у своих ног.) Вишь, шельма, свернулась. Угрелась, сукина дочь.
Повернувшись опять, тотчас же заснул. Наружи слышались где-то вдалеке плач и крики, и сквозь щели балагана виделся огонь; но в балагане было тихо и темно.