Молчание.
Марья. А что, Петрович, сам-то болен, слышь?
Алексей. Болен.
Марья. Тяжко?
Алексей. Причастили.
Марья (крестясь). Дай-то Бог, дай Бог, совершение! (Шепотом). Не выживет?
Алексей. Как знать? Сколько раз отчаян был в смерть, а глядь, и отдышится.
Марья. Да. двужильный. Ну, да не ныне, так впредь живот свой скончает от безмерного пьянства и женонеистовства. Я чай, не умедлится. Погоди, Петрович, доведется и нам свою песенку спеть: наследство тебя не минует…
Алексей. Что наследство. Марьюшка! С плахи на престол, да с престола на плаху. Не то что ныне от батюшки, а и после него мне на себя ждать того же: постригши, заточат в монастырь, как матушку, замучают. Лучше бы я и на свет не родился!
Марья. Не малодушествуй, царевич, не гневи Бога, не ропщи. Положись весь на Христа, Алешенька: выше силы не попустит Он быть искушению.
Алексей. Выше силы! Выше силы!
Марья. Не говори слов хульных, дитятко. Смирись, потерпи…
Алексей. Довольно я тепел, не могу больше! Пусть бы только за себя, а за царство, за церковь, за весь народ христианский как терпеть? Что он делает, что он делает! Навуходоносор, царь Вавилонский, рече: «Бог есмь аз», да не Богом, а зверем стал[4] Так вот и он. «Велик, говорят, велик государь». А в чем его величество? Тиранским обычаем царствует. Топором да кнутом просвещает. На кнуте далеко не уедешь. И топор — инструмент железный — невелика диковина: дать две гривны. Все-то заговоров, бунтов ищет. А того не видит, что сам первый бунтовщик и есть. Ломает, валит, рубит с плеча, а все без толку. Сколько людей казнено, сколько крови пролито! А воровство не убывает. Совесть в людях незавязанная. И кровь не вода. — вопиет о мщении. Скоро-де, скоро снидет гнев Божий на Россию, и как станет междуусобие, тут-то и увидят все: такая раскачка пойдет, такое глав посечение, что только: швык-швык-швык…
Марья (злорадно смеясь). Швык-швык-швык!
Алексей. И тогда-то из великих кровей тех выйдет Россия, омытая, паче снега убеленная, яко Жена, солнцем одеянная![5]
Марья (торжественно). Буди! Буди! Аминь.
Стук в дверь.
Марья. Кто там?
Голос (из-за двери). Вахрамеевна.
Марья. Войди.
Входит верховая боярыня Сундулея[6] с двумя боярышнями и кланяется в ноги Алексею.
Сундулея. Здравствуй, государь царевич, батюшка.
Алексей. Здравствуй, боярыня. Что скажешь?
Сундулея. Царица матушка спосылать к тебе изволила, милости твоей видеть желает.
Алексей. К себе в хоромы зовет?
Сундулея. Нет, сама пожалует.
Алексей. Доложи, что рад видеть царицу.
Сундулея уходит.
Марья (боярышням). Спускайте-ка запаны, закрывайте ставни, боярышни.
Боярышни закрывают ставни на окнах и приносят свечи.
Алексей. А тетенька все еще свету дневного боится?
Марья. И-и, батюшка, пуще прежнего! Сама, почитай, слепенька, а чуть свет в щелку увидит, так и встрепещется: ножом ей свет режет глазыньки. Ну, да и то сказать: тридцать годов в темноте просидела; с той самой поры, как благоверный царь Федор Алексеевич преставился. — на свет Божий ни разу не глянула. (Вполголоса.) Совсем из ума выжила. А нынче все что-то тебя поминает, жалеет, «внучком» зовет…
Входит царица Марфа. Старые верховые боярыни, комнатные бабы и мамы ведут ее под руки. Садится под образами, в золоченые кресла, подобие «царского места» с двуглавым орлом и короною.
Марфа. Марья, а, Марья!
Марья. Чего изволишь, царица?
Марфа. Ставни-то заперты?
Марья. Заперты, матушка, заперты.
Марфа. Накрепко ль?
Марья. Накрепко, матушка, накрепко.
Марфа. А внучек где?
Алексей. Здесь, царица.
Марфа. Подь-ка, подь сюда!
Алексей подходит и садится на низенькую скамейку у ног Марфы.
Марфа. Ступайте все.
Все уходят.
Марфа (ощупывая рукою лицо Алексея). Ишь, похудел, осунулся! Каши мало ешь? Надо кашки, кашки с маслицем! Аль барабанщик замаял?
Алексей. Какой барабанщик, тетенька?
Марфа. Будто не знаешь? Беглый пушкарь, немчина, аль жид поганый, самозванец, оборотень. Не к ночи будь помянут, чур нас, чур…
Молчание.
Марфа (гладя Алексея рукою по щеке и волосам). Сиротинка ты мой бедный! Ни отца, ни матери. И заступиться некому. Загрызут овечку волки лютые, заклюют голубчика вороны черные. Ох, жаль мне тебя, жаль, родненький!
Тихо плачет. Алексей целует ей руки. Молчание.
Марфа. Все мятется, все мятется, очень худо деется. Читал ты, внучек, в Писании? Дети, последняя година. Слышали вы, что грядет, и ныне в мире есть уже. Это о нем, о Сыне Погибели.[7] Уже пришел ко вратам. Скоро, скоро будет. Уж и не знаю, дождусь ли, увижу ль друга сердешного. солнышко мое красное, благоверного царя Феодора Алексеевича. Хоть бы одним глазком взглянуть, как приидет в силе и славе, с неверными брань сотворит, и победит, и воссядет на престоле величества, и поклонятся, и воскликнут ему все народы: Осанна! Благословен грядый во имя Господне![8]
Опускает голову и перебирает четки.
Марфа. Да нет, не дождусь. Прогневила я, грешная, Господа. Чует, ох, чует сердце беду! Тошно мне, внучек, тошнехонько. И сны-то нынче снятся все такие недобрые… (Оглядывается и приближает губы к самом уху его. Шепотом). Что мне намедни снилось-то… Во сне ли, в видении ли, не ведаю, — а только он сам приходил. Никто другой, как он!
Алексей. Кто. царица?
Марфа. Не разумеешь? Слушай же, как тот сон мне приснился, — может, тогда и поймешь. Лежу, будто, на постеле, не сплю, словно жду чего-то. Вдруг настежь дверь, и входит он. Сразу узнала. Рослый, да ражий, а кафтанишка куцый, немецкий; во рту пипка, табачище тянет; рожа бритая, ус кошачий. Подошел, глядит, молчит. Молчу и я: что-то, думаю, будет? И тошно мне, скучно — смерть моя. Перекреститься хочу, — рука не подымется, молитву прочесть — язык не шевелится. Лежу, как мертвая. А он за руку щупает. Огонь и мороз по спине. Глянула на образ, а и образ-то кажет разными видами: будто не Спасов лик пречистый, а немчин поганый, рожа пухлая, синяя, точно утопленник. А он все ко мне: «Больна-де, ты, говорит, Марфа Матвеевна, гораздо больна. Хочешь я тебе моего пришлю дохтура? Да что ты на меня воззрилась? Аль не узнала?» — «Как, говорю, не узнать? Знаю. Мало ли мы таких видали!» — «Кто же-де я, говорит, скажи, коли знаешь?» — «Известно, говорю, кто. Немец, немцев сын, солдат-барабанщик». Осклабился во всю рожу, порскнул на меня, что кот шальной: «Рехнулась ты, видно, старуха! Не немец я, не барабанщик, а боговенчанный царь всея Руси, твоего же покойного мужа, царя Феодора, сводный брат». Тут уж злость меня взяла. Так бы ему в рожу и плюнула, так бы и крикнула: «Пес ты, собачий сын, самозванец. Гришка Отрепьев,[9] анафема!» Да ну его, думаю, к шуту! Что мне с ним браниться! И плюнуть-то не стоит. Ведь это мне только сон, греза нечистая, попущением Божиим. Дуну, — и сгинет. «А коли ты царь, говорю, как же тебя по имени звать?» — «Петр, говорит, имя мое». Как сказал: «Петр», так меня ровно что и осенило. «Э, думаю, так вот ты кто! Ну, погоди ж». Да не будь дура, языком не могу, так хоть в уме творю заклятие: «Враг, сатана, отгонись от меня в места пустые, в леса густые, в пропасти земные, в моря бездонные, на горы бездомные, иде же не присещает свет лица Господня. Рожа окаянная, изыди от меня в тартар, ад кромешный, пекло преисподнее. Аминь! Аминь! Аминь! рассыпься! дую на тебя и плюю». Как прочла заклятье, так он и сгинул, точно сквозь землю провалился, — только табачищем смердит. Проснулась я, окликнула; прибежала Вахрамеевна, окропила святой водою, окурила ладаном. Встала я, пошла в соленную, пала перед образом Владычицы Пречистой Влахернской Божией матери, да как вспомнила, да вздумала все, тут только и уразумела, кто это был.
Алексей. Кто же, тетенька?
Марфа. Не разумеешь? Аль забыл, что у Ефрема-то в книге о втором пришествии писано: «Во имя Симона Петра имеет быть гордый князь мира сего — Антихрист».[10] Слышишь? имя его — Петр. Он самый и есть: Антихрист! Петр — Антихрист!
Занавес.
ПЕРВАЯ КАРТИНА
В Зимнем дворце, рабочая комната Петра, тесная, похожая на каюту, загроможденная токарными станками, математическими, артиллерийскими и фортификационными приборами. В углу — образ Нерукотворного Спаса с горящею лампадою. Петр сидит в кресле за столом. Лицо больное. Старый, заношенный и заплатанный шлафрок, шерстяная красная фуфайка с белыми костяными пуговицами; исподнее платье грубого синего стамеда; чулки, старые кожаные стоптанные туфли. Алексей стоит перед ним, как солдат навытяжку, руки по швам.
Петр. Когда война со Шведом началась,[11] о, коль великое гонение, ради нашего неискусства, претерпели! С какою горечью сию школу прошли, доколе сподобились видеть, что оный неприятель, от коего трепетали, едва не вяще от нас ныне трепещет! Что все моими бедными и прочих истинных сынов Российских трудами достижено. И доселе вкушаем хлеб в поте лица своего, по приказу Божию, к прадеду нашему, Адаму. Сколько могли потрудились, яко Ной, над ковчегом России, имея всегда одно в помышлении: на весь свет славна бы Русь была. Когда же сию радость, Богом данную отечеству нашему, рассмотрев, обозрюсь на линию наследства, едва не равная радости горесть снедает меня, видя тебя весьма на правление дел государственных неистребна… Чего в сторону глядишь? Не слушаешь?