— Не преувеличиваете?
— Несколько лет назад ко мне в комиссионном магазине подошел человек. Сказал, что знает, кто я такой, и спросил, не хочу ли я зарабатывать хорошие деньги. Я поинтересовался, а что надо делать — давать ложные экспертные заключения? Оказалось — нет. Все гораздо невиннее, так сказать. Мне будут показывать готовые вещи, а я должен буду определять, где болевые точки вещей — те самые, по которым эксперты могут определить подделку… Эти болевые точки потом убираются, а вещь выдается за оригинал. Я отказался. Он сказал: вы еще пожалеете.
Коваленко помолчал, словно снова переживая испытанные тогда чувства.
— Потом было еще одно подобное предложение. Причем мне сказали, что мое участие в деле ничем не грозит, я буду под защитой серьезных людей, адвокатов, более того — меня будут охранять. Представляете? Предлагали десять тысяч в месяц каждое первое число, а моя зарплата тогда была двести сорок рублей… Хорошая разница, правда? А когда я отказался, опять последовали угрозы — смотри, еще пожалеешь.
Ольгин смотрел на человека, по которому безжалостно проехались судьба и правоохранительная машина, между шестеренками которой лучше не оказываться. За время работы в прокуратуре он видел множество людей с переломанными судьбами, искалеченными жизнями, многим по-человечески сочувствовал, но точно знал, что слишком часто очень трудно отделить беду от вины, что спешить с выводами просто нельзя, потому как закон и справедливость зачастую разные вещи. Ведь закон для всех один, а понятия о справедливости у каждого свои…
— Олег Александрович, — успокаивающе сказал он, — сейчас вашим делом занимается опытный следователь по особо важным делам. С ним работает целая группа. Они во всем разберутся. И в частности установят роль сотрудников ОБХСС в этом деле. То ли они добросовестно заблуждались, то ли просто хотели состряпать дело для улучшения отчетности, то ли имели другой злой умысел…
— Да, надеюсь, — как-то рассеянно кивнул Коваленко.
Ольгин видел, что он хочет сказать что-то еще, но то ли не решается, то ли не знает, как начать.
— Вам уже сказали, когда вернут коллекцию?
— Да, обещали, но все тянут. Впрочем, я понимаю, почему…
— И почему же?
— Боюсь, что от коллекции остались рожки да ножки. К тому же во время изъятия пропала моя картотека, где была полная опись коллекции.
В этот момент позвонил телефон приемной Генерального. Секретарь сообщила Ольгину, что через полчаса его ждут с вариантом доклада.
— Ну, вот, Олег Александрович, извините, но меня ждут дела.
— Ну что вы, это вам спасибо за все, что вы для меня сделали. Если бы не вы…
— А с коллекцией, уверен, следствие разберется.
— Вот только…
— Что «только»? — уже поторапливая, спросил Ольгин.
Коваленко выдохнул и решительно произнес:
— Алексей Георгиевич, я хотел бы, когда мне вернут коллекцию, подарить часть ее вам. Я имею в виду всю коллекцию янтаря…
Ольгин недоуменно посмотрел на него:
— Не понял…
— Я хочу, когда мне вернут коллекцию, подарить ее вам, — повторил Коваленко. — Я еще в тюрьме решил: если меня в конце концов оправдают, то все ценное, что останется, я немедленно передам государству. Не хочу, чтобы мои дети подвергались опасности, пережили то, что пережил я.
— Ну, тогда подарите государству! Я-то тут при чем? Есть музеи, обратитесь туда.
— В музеи я уже обращался. Два раза предлагал безвозмездно передать коллекцию, но с гарантией, что она будет выставлена. Отказали. Потом я решил продать другому музею за небольшие деньги. Мне сказали, что будут принимать янтарь без описи, указав только общий вес и количество штук… Их эксперты оценили мои янтарные скульптуры в среднем по 3 рубля за штуку, всего набежало — 670 рублей… Это те самые работы, за которые американцы десять лет назад предлагали полтора миллиона долларов! Вы же понимаете, зачем это делается. Если скульптуры вдруг исчезнут кто-то с готовностью внесет 670 рублей в погашение ущерба, якобы по небрежности нанесенного государству! Вот и все. А если будут исчезать штуками, то возместят по три рубля за штуку.
Коваленко скривил губы.
— Мы с отцом собирали эти вещи сорок лет. Начали еще тогда, когда янтарь стоил гроши, его перерабатывали в янтарную кислоту, а в основном он шел на изготовление янтарного лака. Кстати, им покрывали железнодорожные вагоны. Художники, работавшие тогда с янтарем, бедствовали, получали гроши, были рады, что хоть кто-то покупает их работы, пусть и за гроши… Это сейчас их работы есть в Лувре!
— Олег Александрович, я понимаю, как заключение действует на людей, но все-таки не стоит подозревать теперь всех и каждого. Так вам будет тяжело жить.
— Я понимаю, вам кажется, что я озлобился. Нет, дело в другом. Понимаете, я провел под стражей больше года… Я, конечно, следил за тем, что происходит на воле. В камере постоянно спорили о том, куда мы идем. Но вернулся я в другой мир. Я это почувствовал сразу. Это будет мир, где все решают деньги. И я сразу понял, что в этом мире мне со своей коллекцией делать нечего. Либо продавать, либо «уходить в подполье», распустив слух, что у тебя теперь ничего нет… Либо заводить охрану из бандитов или милиционеров, платить им. Ни один выход меня не устраивает. Поэтому я и предлагаю коллекцию вам.
— Но это невозможно. Я думаю, вы сами это понимаете.
— И что же мне делать. Просто раздать все бандитам и настоящим спекулянтам?
— Давайте поступим так. Мы подумаем, как передать вашу коллекцию государству таким образом, дабы ее сохранность была гарантирована, — решительно отсекая все возражения, сказал Ольгин и протянул Коваленко руку.
Коваленко, вздохнул:
— Извините, если что не так.
Когда Коваленко ушел, Ольгин снова погрузился в материалы к докладу. Вспомнив вдруг через пару минут о диком предложении, усмехнулся, живо представив себе, как отреагировало бы прокурорское сообщество на известие, что помощник Генерального получил от проходившего по уголовному делу коллекционера в подарок его коллекцию стоимостью в полтора миллиона долларов. Даже для наступивших новых времен с их потрясением основ и воцарением новых правил жизни это было чересчур.
Он вышел из проходной прокуратуры, поднял воротник своего старенького, продуваемого насквозь уже студеным октябрьским ветром пальто и побрел вверх по Пушкинской к кинотеатру «Россия».
Дойдя до кинотеатра, свернул налево. Весь тротуар у стендов с газетой «Московские новости» был заполнен ожесточенно о чем-то спорящими людьми. Было ясно, что многие стоят тут давно, часами, слушают, кричат, что-то доказывают, объясняют и не имеют сил уйти, хотя ничего нового и действительно важного не услышат.
Подобные же бесконечные и безнадежные споры он часами слушал, когда сидел в переполненных камерах следственного изолятора. Там, в «Крестах» тоже все клубилось, цеплялось одно к другому, мгновенно забывалось, чтобы вспениваться вновь с прежним ожесточением и результатом.
Коллекционирование способствовало увлечению историей. И все происходящее в стране теперь прямо напоминало ему то, что творилось в России накануне февральского переворота, закончившегося отречением царя. Тогда тоже все непрерывно и бесконечно говорили и говорили, митинги буйствовали на каждом углу, и у людей не было сил не слушать. Потому что всеми овладевал описанный французскими историками революционный невроз. Впрочем, его еще Достоевский описал в знаменитом сне Раскольникова…
«Появились какие-то новые трихины, существа микроскопические, вселявшиеся в тела людей. Люди, принявшие их в себя, становились тотчас же бесноватыми и сумасшедшими. Но никогда, никогда люди не считали себя так умными и непоколебимыми в истине, как считали зараженные. Никогда не считали непоколебимее своих приговоров… все были в тревоге и не понимали друг друга, всякий думал, что в нем одном заключается истина… Целые селения, целые города и народы заражались и сумасшествовали…»
Он шел среди что-то доказывающих друг другу людей и все вспоминал и вспоминал великого пророка. «…Люди сбегались в кучи, соглашались вместе на что-нибудь, но тотчас же начинали что-то совершенно другое, чем сейчас же сами предлагали, начинали обвинять друг друга, дрались и резались…».
Пробившись сквозь толпу по длинному и узкому подземному переходу, Коваленко добрался до памятника Пушкину, заметил освободившуюся скамейку, сел спиной к возбужденной толпе. Подумал, что у Достоевского весь этот мор кончается куда как печально. Начался голод, все и все погибало. И спастись во всем мире должны были только несколько человек… Чистые и нравственные, они должны были начать новый род людской и новую жизнь. Вот только никто и нигде этих людей не видел, никто не слышал их слова и голоса…