«Боже, спаси его, спаси!» — молила Элиза и бежала, стуча каблучками по мокрому тротуару. Бежала, не разбирая дороги.
СЕРДЦЕ НА ЦЕПИ
Потом она, конечно, немного успокоилась. Наверное, под воротами просто прятался от грозы случайный прохожий. Чингиз-хан — человек страшный, но не вездесущий же дьявол.
А если всё же это был он? Не надо ли предупредить Эраста об опасности?
Поколебавшись, она решила этого не делать. Если Фандорину всё рассказать, он как человек чести станет опекать свою возлюбленную, не захочет оставлять ее одну. И уж тогда Искандер точно узнает об их связи. Новой потери, особенно такой, Элизе не пережить.
Она позволила себе единственную поблажку: немного помечтала, как бы всё у них могло получиться, если б не ее злая карма (это каркающее японское слово она почерпнула из пьесы). Ах, что за парой бы они были! Знаменитая актриса и немолодой, но красивый и безумно талантливый драматург. Как Ольга Книппер и Чехов, только не расставались бы, а жили вместе счастливо и долго — до старости. Про старость Элиза мечтать не стала, ну её.
Вот еще одна причина, по которой нельзя рисковать жизнью Эраста: ответственность перед литературой и театром. Человек, который никогда не брался за перо и вдруг сразу создал шедевр, да-да, шедевр, может стать новым Шекспиром! Пускай Мефистов, кривя рот, шепчет, что пьеска удобна для штерновской теории, а более в ней ничего интересного нет. Он просто бесится, что роль купца, которая ему досталась, самая невыигрышная. Пьеса, продиктованная любовью, не может не быть великой! А для женщины нет высшего оммажа, нет более лестного комплимента, чем стать музой-вдохновительницей. Кто бы помнил какую-то там Лауру, девчонку Беатриче или легкомысленную Анну Керн, если б не посвященные им великие произведения? Благодаря Элизе Луантэн в драматургии воссияет новое имя. Так можно ли допустить, чтоб из-за нее же оно погасло?
И она взяла себя в руки, посадила бедное сердце на цепь. На следующий день, когда Фандорин кинулся к ней, чтобы выяснить, в чем дело, Элиза была с ним сдержанна, даже холодна. Сделала вид, будто не понимает, отчего он обратился к ней на «ты». Дала понять, что случившееся вчера вычеркнуто. Этого попросту не было — и всё тут.
Достаточно было продержаться первые две минуты. Элиза знала: как человек гордый, он не станет выяснять отношений, тем более ее преследовать. Так и вышло. На третьей минуте Фандорин мертвенно побледнел, опустил глаза и закусил губу, борясь с собой. Когда же вновь поднял глаза, они смотрели уже совершенно иначе — будто кто-то наглухо задвинул шторы.
Сказал:
— Что ж, прощайте. Больше не обеспокою. — И ушел.
Как она не разрыдалась — Бог весть. Выручил актерский навык владеть внешним проявлением чувств.
На репетиции после этого он приходить перестал. Собственно, особенной нужды в этом не было. На все вопросы, касающиеся Страны Восходящего Солнца, мог отвечать и японец, который относился к работе с примерной серьезностью: раньше всех приходил, позже всех уходил и оказался на редкость старателен. Ной Ноевич на него не мог нарадоваться.
В общем, избавиться от Фандорина оказалось еще легче, чем думала Элиза. Даже досада взяла. Приходя к одиннадцати в театр, она все ждала — не появится ли он, внутренне себя настраивала на твердость. Но Эраст не приходил, настрой пропадал зря. Элиза страдала. Утешалась тем, что всё к лучшему, а боль со временем притупится.
Очень помогала работа над ролью. Было столько всего интересного! Оказывается, японки, и тем более гейши, ходят иначе, чем европейские женщины, иначе кланяются, особенным образом говорят, поют, танцуют. Элиза представляла, что она — живое воплощение изысканнейшего из искусств, самоотверженная служительница «югэна», японского идеала неявной красоты. Понять эту концепцию было непросто: в чем смысл Красоты, если она себя прячет от взглядов, укутывается в покрова?
Ной Ноевич каждый день фонтанировал новыми идеями. Вдруг затеял перекраивать уже сложившийся рисунок спектакля. «Раз пьеса написана для театра кукол, то давайте и играть по-кукольному! — объявил он. — Не занятые в сцене актеры надевают черные балахоны и превращаются в кукловодов. Будто бы водят персонаж, дергают его за ниточки. — И показал изломанную пластику движений. — Смысл в том, что все герои — марионетки в руках кармы, непреклонного Рока. Однако в какой-то момент ваша кукла, Элиза, вдруг сорвется с нитей и задвигается, как живой человек. Это будет эффектно!»
В перерывах, выходя из заколдованного сценического состояния, в котором не ощущаешь ни страха, ни боли, Элиза словно сжималась: ужасная реальность наваливалась на нее своей пыльной тяжестью. Призрак Чингиз-хана витал в темных глубинах кулис, убитая любовь царапала сердце кошачьими когтями, а выйдешь в коридор — там мертвым кленовым листом лепилась к стеклу осень, скорее всего последняя в ее жизни…
Единственной отдушиной этих неизбежных интервалов в работе стали разговоры с Фандориным-младшим. Естественно, Элиза не смела слишком явственно выказывать интерес к Эрасту Петровичу, приходилось себя сдерживать, но все же время от времени, между обсуждением японских штучек, удавалось навести беседу и на материи более важные.
— Но вы были женаты? — спросила однажды Элиза, когда Михаил Эрастович по какому-то поводу обмолвился, что холост.
— Нет, — жизнерадостно улыбнулся японец. Он почти все время жизнерадостно улыбался, даже когда вроде бы не было повода.
— А ваш… приемный отец? — небрежно продолжила она. Кстати сказать, она так и не выяснила, при каких обстоятельствах у Эраста появился столь необычный пасынок. Может быть, в результате брака с японкой? Эту тему она решила исследовать позже.
Михаил Эрастович подумал-подумал и ответил:
— На моей памячи не быр.
— Вы давно его знаете?
— Борьсе торицачи рет, — просиял собеседник. К его нечистой, но совершенно понятной и почти правильной русской речи Элиза быстро привыкла.
Она повеселела: значит, Эраст (ему ведь около сорока пяти?) никогда женат не был. Почему-то это ее обрадовало.
— Что же это он не женился? — развивала она тему дальше.
Круглое лицо японца обрело важность. Он потер на макушке щетину (Штерн велел ему для роли не брить голову, это-де неромантично):
— Не мог найчи зеньсину, досутойную его. Так мне сам говорир, много раз.
Надо же, какое самомнение! В голос Элизы прокралась язвительность:
— И что, усердно искал?
— Очень сирьно старарся, — подтвердил Михаил Эрастович. — Много зеньсин хотери с ним зеничься. Он пробовар-пробовар — спрасивар меня: как чебе, Маса? Нет, говорю, недосутойная. Он сограсярся. Он вусегда меня срусяет.
Элиза вздыхала, принимала к сведению.
— Многих, значит, перепробовал?
— Отень! Быри настоясие принцессы, быри реворюционерки. Одни зеньсины быри как ангер, другие хузе дьявора.
— Красивые? — забыла она об осторожности. Больно уж захватывающий получился разговор.
Маса (это имя, пожалуй, шло ему больше, чем «Михаил Эрастович») как-то странно поморщился.
— У господзина суторанный вкус. — И, как бы спохватившись, поправился. — Отень курасивые.
И даже показал, какие именно красивые: с огромным бюстом, полными боками, широченными бедрами, большими щеками и маленькими глазками.
У Фандорина действительно странные пристрастия, делала выводы Элиза. Он любит крупных, я совсем не в его вкусе.
Тут она призадумалась, загрустила, и беседа окончилась. Элиза даже не спросила, почему Маса называет Эраста «господином».
Однако при более близком знакомстве обнаружилось, что не все сведения, полученные от японца, следует принимать на веру. Партнер по роли оказался не дурак приврать — или, во всяком случае, пофантазировать.
Когда, в результате сложных маневров, Элиза вновь навела разговор на Эраста и спросила, чем он, собственно, в жизни занимается, Маса коротко ответил:
— Супасает.
— Кого спасает? — изумилась она.
— А куто попадзётся, того и супасает. Иногуда родзину супасает.
— Кого?
— Родзину. Россию-матуську. Раз дзесячь узе супас. И раза тори-четыре супас весь мир, — ошарашил ее Маса, сияя обычной своей улыбкой.
Так-так, сказала себе Элиза. Не исключено, что сообщение про принцесс с революционерками из того же разряда.
Сентябрь подошел к концу. Город пожелтел, пропитался запахом слез, печали, умирания природы. Как это совпадало с состоянием ее души! По ночам Элиза почти не спала. Лежала, закинув руки за голову. Бледно-оранжевый прямоугольник на потолке, проекция подсвеченного фонарем окна, был похож на киноэкран, и она видела там Чингиз-хана и Эраста Петровича, гейшу Идзуми и японских убийц, бледные образы прошлого и черноту будущего.
Во вторую ночь месяца октября очередной такой «киносеанс» закончился потрясением.
Как обычно, она перебирала события дня, ход сегодняшней репетиции. Посчитала, сколько дней не видела Фандорина (целых пятнадцать!) — вздохнула. Потом улыбнулась, вспомнив очередной скандал в труппе. Кто-то опять нахулиганил, сделал дурацкую запись в «Скрижалях»: «До бенефиса семь единиц». Когда она появилась, неизвестно — в журнал давно не заглядывали, поскольку не было спектаклей. Но тут Штерну пришел в голову какой-то «феноменально гениальный афоризм», он раскрыл книгу — а на странице за 2 октября грубые каракули химическим карандашом. Режиссер закатил истерику. Мишенью стала почтенная Василиса Прокофьевна, которая как раз перед этим вспоминала, какие великолепные бенефисы бывали у нее в прежние времена: с серебряными подносами, с шикарными адресами, с тысячными кассами. Вообразить, что Регинина тайком от всех слюнит карандаш и выводит в священной книге кривыми буквами хулиганские письмена, мог только Ной Ноевич. Как же потешно он на нее наскакивал! А как громоподобно она возмущалась! «Не смейте меня оскорблять подозрениями! Ноги моей больше не будет в этом вертепе!»