Ознакомительная версия.
Знаете, сказал бы сейчас Гёте, услышав о кофе?
— Так вы пропустили мимо ушей мой совет относительно кофе?
— Но уверяю вас, он творит чудеса.
— Сударыня, такая диета в высшей степени губительна для вашего здоровья.
«В высшей степени губительна», — так и слышишь, как он это говорит, правда? Я бы не смеялась над его франкфуртским диалектом, если бы сам он не набрался дерзости объявить наше веймарское произношение самым неблагозвучным во всей Германии. А оно, по моему глубокому убеждению, настолько же чисто саксонское, как любое лейпцигское или мейнингенское. «В высшей степени губительна», стало быть.
— Вы повышаете тон, становитесь резкой и язвительной и придаете излишнее значение мелочам.
— Такие упреки, сударь? Только из-за того, что я, подкрепившись этим напитком мусульман, несколько теряю свою сдержанность, на которую вы так часто жалуетесь?
— Я прошу лишь об откровенности, обожаемая Шарлотта. А несдержанность вам не пристала.
Гёте пьет свое рейнское вино, ничуть не заботясь, пристало ли это ему. Его щеки краснеют, на них становятся заметны некрасивые прожилки, глаза заплывают, лицо отекает, покрывается уродливыми складками, и он заплетающимся языком изрекает глубокие истины. Глубокие истины — пусть так, но они говорятся заплетающимся языком и без малейшего изящества. Пристало это ему? И не дозволено ли мне то, что дозволено ему? Нет. Я, видите ли, женщина. Если мужчина пренебрегает приличиями, ему остаются его заслуги; у женщины нет иной заслуги, кроме как озарять нашу пошлую обыденность, являя собой образец совершенства. Раз я подобна Леоноре или Ифигении, то мне нельзя пить кофе. (Подойдя к двери.) Рике, мой кофе, где мой кофе? Заснула ты там, что ли, над своими ложками?.. Да, так почему же я не отказала ему от дома?
Я не отказала Гёте от дома, поскольку он насильно заставлял меня терпеть его. Я говорю: насильно, и именно так обстояло дело. Могла ли меня чем-нибудь привлечь любовь человека, который сам был всегда так непривлекателен в моих глазах?
В его комплиментах с самого начала было что-то отталкивающее, потому что он не мог не сдабривать их издевательствами над всеми прочими людьми, словно я к ним не принадлежала. Он почитал меня исключением, а я не хотела быть исключением. Уверяет, бывало, что когда видит меня в зале, может выстоять весь маскарад, не падая в обморок. Неужели он не чувствует, что тем самым только ухудшает впечатление от своих непристойных выходок? Ведь его обмороки не что иное, как непристойные выходки. Я-то ведь люблю маскарады. Я-то ведь знаю, что он презирал бы меня точно так же, как всех прочих, не вбей он себе в голову, что я — воплощение выдуманной им придворной дамы будущего. Он любит не меня, а свою выдумку, я лишь суррогат некой воображаемой телесной оболочки. И за это я должна благодарить? Благодарю покорно.
Он предпочитает явиться ко мне, а не на концерт к герцогине. И я должна этому радоваться? В этом городе его ничто не удерживает, кроме меня. И это обожествление должно льстить моему чувству? Он ведь, в сущности, намекает, что я тяну его вниз, а он, если соблаговолит, может возвысить меня до роли своей музы. Он делает из меня мраморную статую, то есть, стыдится меня такой, какова я есть. Я принадлежу к обыкновенным людям, и если он хочет меня любить, пусть любит, как любят всех обыкновенных людей. Что я и дала ему понять. Но перехитрить его мне не удалось. Поскольку мне не нравилось быть его идолом, он вынудил меня к этому своим поклонением.
На мои возражения он отвечал покорностью; если я говорила, он замолкал; если я бралась за оружие, он сдавался. Этот человек, перед которым все дрожат, являлся ко мне во всеоружии своей слабости. Ему никто не мил, но из-за меня он безумствует. Он нужен всем — ему нужна я. Я не могу защищать своих позиций, не нанося ему ран, глубоких ран в самое сердце — разве не так? Я его жизненный якорь: если я его не держу, ему больше не за что ухватиться.
Быть любимой таким образом — значит встретить беспощадного врага.
Вы, Штейн, рассуждаете в точности, как потомство, то есть, я хочу сказать, Гёте всегда объяснял мне, что потомство неизбежно будет рассуждать именно так. Гёте незаменим — для Веймара, говорите вы; для человечества, говорит он. Следовательно, мой долг — его приручить, успокоить, избавить от дурных настроений. А почему, собственно, мой? Пусть Веймар избавляет его от дурных настроений, если он ему так нужен. Пусть потомство его и любит.
А я, например, заменима? У меня тоже только одна душа. Если я позволю ее разрушить в угоду этому вдохновенному шантажисту, я так же не найду себе замены, как он — себе. Я не гений, а потому могу спокойно принести себя в жертву? Именно потому, что я не гений, я отвергаю эту претензию. Жертва имеет свою прелесть только для тех, кому уготовано место среди звезд или на страницах хрестоматий. В отличие от Гёте я живу, только пока живу. У меня есть обязанности перед самой собой, перед детьми, перед родственниками. Затем следуют обязанности перед требованиями хорошего тона и перед всеми учреждениями, которые делают этот мир сносным для земных людей. Только когда эти требования выполнены, всякие посланцы могут выставлять свои — пожалуйста.
И никто, в том числе и мой супруг, не имеет права удивляться, если в один прекрасный день я скажу: хватит.
Стук в дверь.
Ведь я же приказала не беспокоить меня! Что? Подай сюда. (Идет к двери, забирает кофе.) Я пересчитаю сахар, Рике, можешь быть уверена.
Какая растяпа! Я ее рассчитаю, но этим делом не поможешь: низшие сословия неисправимы. Я всегда утверждала, что обожать всех этих Гретхен и Клерхен столь же нелепо, сколь и неприлично. Даже тот, кто желает им всяческого добра, должен признать, что у самых совестливых из них никогда нет настолько преданности и честности, чтобы продержаться у меня дольше двух недель. А видит Бог, я весьма снисходительна.
Кстати, эту чашку разрисовал мне Гёте. Это сразу видно, даже если и не знать. Любой мастер с фарфорового завода в Ильменау сделал бы аккуратнее, да ведь у Гёте не найдется, пожалуй, ни одной пьесы, способной выдержать сравнение с самой проходной драмой фон Коцебу. Гёте — весьма своеобразный талант.
Он мастер на все руки, несмотря на то, что он не мастер ни в одном ремесле. Иными словами, он не умеет ничего, но это, во всяком случае, он умеет превосходно. Даже его манера ухаживать за женщиной так порочна, что и в самом деле способна смутить душу. Я не хочу ничего приуменьшать и сглаживать. Гёте вряд ли заслуживает похвал, но он отнюдь не безопасен.
Я знаю, о чем говорю. Хотя из всех женщин в мире я, вероятно, самым основательным образом ограждена от посягательств сильного пола. Я знаю мужчин лучше, чем кто бы то ни было, ибо не помню ни одного дня в своей жизни, когда бы я не дрожала перед ними. Страх сделал меня прозорливой. И я заметила, что для мужчин характерны три качества.
Мужчина силен. Он не обращает против нас своей физической силы, но его глупый и грубый способ притязать на нас ежечасно напоминает нам, что мужчина может обходиться с нами как ему угодно.
Мужчина заражен бешенством преследования. Он преследует какую-то цель и забывает обо всем прочем: он не помнит себя, и это служит оправданием тому, что он не думает ни о ком другом. Это чудовище носит шоры.
Мозг мужчины работает так же, как мозг сумасшедшего. Он способен говорить о чем-то выдуманном — в шутку или всерьез — как о существующем на самом деле. И когда он, охваченный безумием, потеряв рассудок, не колеблясь, не оглядываясь ни направо, ни налево, исступленно преследует свою жертву, — разве не похож он тогда на гигантского жука — лупоглазого, шумного и дурно пахнущего жука, с жужжанием несущегося к цели, которой никто не может понять? И разве не способен он с разлету удариться о мою голову или о сердце, словно меня тут и нет?
Отец был готов прикончить меня палкой, вы, Иосиас, — родами.
За девять лет, пока вы окончательно не отвернулись от меня и не обратились к своим породистым жеребцам, вы семь раз покушались убить меня. Любой чесотке в вашей конюшне вы уделяли больше внимания, чем всем болезням и всем страданиям в вашем собственном доме; вы проявляли больше нежности к жеребым кобылам, чем ко мне во время беременности. Вы мужчина, Иосиас. Мужчина — это человек, который убивает.
Нас, женщин, винят в кокетстве за то, что мы делаем вид, будто боимся того, чего, в сущности, хотим: любви мужчин. Но если мы и заслуживаем порицания, нам следовало бы поставить в упрек, что мы делаем вид, будто желаем того, чего боимся. Ведь мы же не хотим, мы вынуждены хотеть. Разве у нас есть выбор? Чем были бы мы в своих глазах и глазах света, если б не достигали той отвратительной цели, которую не мы себе поставили? Краб пожирает свою самку после спаривания: их бракосочетание — это церемония похорон; вероятно, супруга краба должна сказать, что в этом — розовая мечта ее жизни.
Ознакомительная версия.