Хаусмен. Где, сэр?
Джоуитт (указывает). Вот здесь.
Хаусмен. Вы хотите сказать, сэр, что рукопись здесь, в Оксфорде?
Джоуитт. Ну да. Потому ее и называют Codex Oxoniensis. Один немецкий ученый совсем недавно осознал все значение кодекса и положил Oxoniensisв основу своего издания Катулла. Мистер Робинсон Эллис [75] из Тринити-колледжа обнаружил существование кодекса несколькими годами раньше, но, увы, не оценил, насколько он важен. Поэтому эллисовское издание Катулла отмечено лишь тем, что, на беду, игнорирует открытие собственного составителя.
Входит Эллис с самокатом, он играет ребенка, в руках – леденец на палочке. При этом одет не по-детски.
Вот тебе и на, Эллис! Забыл про свой Oxoniensis!
Эллис. Не забыл.
Джоуитт. Забыл.
Эллис. Не забыл.
Джоуитт. Забыл.
Эллис. Не забыл.
Так они и продолжают, тем временем вплывают АЭХ и Харон.
Джоуитт. Забыл.
Эллис. Не забыл.
Джоуитт (уходя). Забыл. Забыл. Забыл!
Эллис. Не забыл. И вообще, Беренс [76] его переоценил. Вот тебе!
АЭХ. Это Бобби Эллис! Он слегка изменил своим манерам, но по интеллекту узнаешь его безошибочно.
Эллис. Молодой человек, мне сказали, что вы определенно окончите с высшим баллом. Я предлагаю собрать класс в следующем семестре, читать Монобиблос. Взнос – один фунт.
Хаусмен. Монобиблос?
АЭХ. Этого я тоже где-то видел.
Эллис. О боже! Монобиблос – Проперций, книга первая.
Хаусмен. Проперций.
Эллис. Величайший из римских элегиков [77] – и самый испорченный.
Хаусмен. О!
Эллис. Разве что у Катулла текст более поздний, но я бы сказал, что Проперций испорчен сильнее.
Хаусмен. О, испорчен! Да, сэр. Спасибо, сэр.
Оба уходят.
АЭХ. Вы знаете Проперция?
Харон. Вы имеете в виду – лично?
АЭХ. Я имею в виду – стихи.
Харон. А, тогда нет. Приехали. Элизиум.
АЭХ. Элизиум! Где же еще?! Мне было восемнадцать, когда я впервые увидел Оксфорд, и Оксфорд был очарователен. Еще не стал приманкой для туристических толп, как сегодня. С бирмингемского поезда вас встречали извозчики; и в городе не было ни единого здания из кирпича, пока не построили Кинема и кафе Кардома. Оксфорд моих снов, вновь явленный во сне. Желание помочиться, вместе с соображением, что делать этого не стоит, обычно говорит о том, что ты спишь.
Харон. Или сидишь в лодке. Со мной такое было однажды.
АЭХ. Вы спали?
Харон. Нет, я был в пьесе.
АЭХ. Над этим нужно поразмыслить.
Харон. Аристофан, «Лягушки».
АЭХ. Да, это правда. Я вас видел.
Харон. На корме у меня сидел Дионис.
АЭХ. Вы хорошо играли.
Харон. Нет, я просто там был. Меня застали врасплох. Хорошая пьеса «Лягушки», как вам кажется?
АЭX. Не особенно, но в ней цитируют Эсхила [78].
Харон. Ах, вот то была пьеса так пьеса.
АЭХ. Которая?
Харон. Эсхил, «Мирмидоняне». Вы ее знаете?
АЭX. Она не сохранилась, только название и несколько фрагментов. Я разделил бы долю Сизифа в Аиде и с радостью толкал камень вверх по склону, если каждый раз, покуда камень катится вниз, мне читали бы строку из
Эсхила.
Харон. Кажется, я что-то припоминаю.
АЭХ. О господи!
Харон. Подождите минутку.
АЭХ. О боже!
Харон. Ахилл в своем шатре.
АЭХ. Господи, только бы это мне не снилось.
Харон. Хор – это его соплеменники, мирмидоняне.
АЭХ. Да.
Харон. Они его отчитывают за то, что он сидит в шатре и дуется.
АЭХ. Да, да, шатер, но вы можете вспомнить хоть строчку, которую Эсхил написал?
Харон. Я к этому подхожу. Сначала Ахилл сравнивает себя с орлом, который подбит стрелой, оснащенной одним из его собственных перьев. Эту вы знаете?
АЭХ. Слова, слова.
Харон. Ахилл в своем…
АЭХ. Шатре.
Харон. Шатре. Я рассказываю или вы? Он играет сам с собой в кости, когда приходит весть, что Патрокл убит. Ахилл теряет рассудок и, видите ли, винит Патрокла, что тот погиб. Теперь строка. «Неужели для тебя ничего не значат, – говорит он, – безупречные чресла, которым я поклонялся, и обилие моих поцелуев».
АЭХ. [79]
Харон. Вот-вот.
АЭХ. Да, понятно.
Харон. Не подходит?
АЭХ. Подходит. Это один из фрагментов, который до нас дошел. Равно как и метафора с орлом; но это не собственные слова Эсхила, которые, осмелюсь сказать, вы не способны вспомнить.
Харон. Досадно, правда?
АЭХ. Именно. Все прозрачно. Я могу сейчас напрудить лужу в постель, ночная сиделка сменит простыни и укутает меня без слова упрека. Они очень добры ко мне в Эвелинской лечебнице.
Джексон (за сценой). Хаусмен!
Поллард (за сценой). Хаусмен!
Харон. Тогда и ведите себя как живой! Поняли?
АЭХ. Да, еще как понял.
Харон. Ко мне таких десятками присылают.
АЭХ. Может быть, заедете попозже.
Харон. Думаю, нет.
АЭХ. Ах да. Где твое жало? [80]
Харон подвозит АЭХ к берегу.
Поллард (за сценой). Хаус! Пикник!
Джексон (за сценой). Акриды! Мед!
Входит Хаусмен с кипой книг, опускает ее на скамейку.
Хаусмен. Позвольте вам помочь.
АЭХ (Харону). Кто это?
Харон. Кто это, он еще спрашивает.
АЭХ (Хаусмену). Благодарю вас.
Харон. Умирать надо вовремя.
Хаусмен помогает АЭХ выйти на берег.
АЭХ. Крайне удачно.
Харон. Умирать надо вовремя! Конца-краю им нет! (Уплывает.)
АЭХ. Не обращайте на него внимания. Могу я спросить, чем вы здесь занимаетесь?
Хаусмен. Классикой, сэр. Изучаю античных авторов.
АЭХ. Вот как? Я тоже занимался античностью. Разумеется, это было пятьдесят с лишним лет назад, когда Оксфорд еще называли городом дремлющих шпилей [81].
Хаусмен. Наверное, он был тогда восхитительным.
АЭХ. Да. Я чувствовал себя, как Моисей [82], который поднялся с равнин Моава на вершину горы Фасга, когда Господь показывал ему всю землю Иудину до самого моря.
Xаусмен. Около нашего дома в Вустершире был холм, который я и мои братья и сестры называли Фасга. Я часто взбирался на него и смотрел на Уэльс и воображал его Землей обетованной, хотя это были всего лишь холмы Кли [83]. На горизонте, на запад от нас, лежал Шропшир.
АЭХ. О… потрясающе. Так вы…
Хаусмен. Хау смен, сэр, из Сент-Джона.
АЭХ. Неожиданный поворот. Где бы нам присесть, пока мы не ударились в философию? Я уже не так молод. А вы, естественно, молоды именно так.
Садятся.
Классические штудии, стало быть?
Хаусмен. Да, сэр.
АЭХ. Вы готовитесь стать полноценной личностью, подготовленной к жизни, человеком со вкусом и моралью.
Хаусмен. Да, сэр.
АЭX. Наука для нашего материального развития, классика для совершенствования внутренней природы. Красота и добро. Культура. Добродетель. Идеи и нравственная позиция античных философов.
Хаусмен. Да, сэр.
АЭХ. Вздор!
Хаусмен. О!
АЭX. Оглянитесь. Кажется ли вам, что классики превосходят разумом, добродетелями, вкусом или хотя бы приветливостью естественников?
Хаусмен. Я знаком только с одним человеком с естественнонаучного отделения, и он – лучший из всех.
АЭХ. И знаний у него больше, чем у античных философов.
Хаусмен. Ох!
АЭX. Те умели распорядиться своими знаниями. Это были лучшие умы. Но ведь и французы – это лучшие повара, и во время осады Парижа, я уверен, крысы были хороши на вкус, как никогда; и все-таки нет причин продолжать есть крыс сегодня, когда доступен coq au vin [84]. Единственное, для чего стоит выяснять мнение античных философов по тому или иному поводу, – это исправление искаженного или спорного места в их текстах. Читать поэтов могут быть и другие причины, и я не сбрасываю их со счетов. Поэзия даже способна улучшить вашу внутреннюю природу, если, например, чудесное слияние звуков и смысла в некоторых поэмах Горация внушит вам скромность, когда вы, скажем, готовитесь пополнить свод мировой поэзии собственным творением. Но такой эффект довольно редок. Это ваши книги?
Хаусмен. Да, сэр.
АЭХ. Что у нас тут? (Рассматривает книги Хаусмена, читает с корешков. Книги так и не открывает.) Проперций! И… Проперций! И естественно, Проперций.
Хаусмен (жадно). Вы его знаете?
АЭХ. Нет, пока нет.
Хаусмен. Он трудный. У него путаные мысли или, во всяком случае, путаная латынь…
АЭX. Ах, знаю ли я его?
Хаусмен…если верить рукописям, а верить им нельзя, потому что все они происходят из одного и того же манускрипта, да и тот отдален от Проперция так же, как мы от короля Альфреда [85], палящего пироги. Чудо еще, что первый римский элегик продержался до изобретения печати.
АЭХ. Строго говоря, не первый.
Хаусмен. Совершенно справедливо. Катулл был раньше, но стихи своей Лесбии он писал разными размерами.
АЭХ. Ага!
Хаусмен. Любовницу Проперция звали Кинфия – «Кинфия первая пленила меня своими очами».