И тут, заметим, как раз выходит в свет биография одного из наших герцогов, который, будучи шотландцем, умел спорить о политике и потому среди наших аристократов выделялся как великий ум. И какой же был, скажите на милость, любимый исторический эпизод у его светлости, эпизод, о котором, по его словам, он читал всегда с глубочайшим удовлетворением? Да тот самый, когда в 1795 году молодой генерал Бонапарт расстрелял парижскую толпу, эпизод, который наши почтенные классы с шутливым одобрением прозвали «запах картечи», хотя сам Наполеон, надо отдать ему должное, взглянул на это потом по-иному и был бы рад, если бы про этот случай забыли. А поскольку герцог Аргайл был совсем не демон, а человек с такими же страстями, как все мы, не такой уж злобный и товарный, то кто будет удивляться, что во всем мире пролетарии герцогского склада упиваются запахом динамита (аромат шутки слегка выдохся, не правда ли?), потому что он направлен на класс, который они ненавидят так же сильно, как наш сообразительный герцог ненавидел, как он выражался, чернь.
В подобной атмосфере последствие мадридского взрыва могло быть только одно. Вся Европа горит желанием перещеголять его. Месть! Еще крови! Разорвите «анархистское чудовище» на клочки! Тащите его на эшафот! В тюрьму его пожизненно! Пусть все цивилизованные государства сплотятся вместе, чтобы стереть таких, как он, с лица земли, а если какое-то государство откажется присоединиться, объявите ему войну! На сей раз ведущая лондонская газета, антилиберальная и потому антирусская по своим политическим убеждениям, не заявляет жертвам: «И поделом вам!», как, в сущности, заявила, когда Бобрикова, Плеве и великого князя Сергея таким же образом взорвали без официальной санкции. Нет уж, взрывайте на здоровье наших соперников в Азии, вы, храбрые русские революционеры, но покушаться на английскую принцессу!.. Чудовищно! преступно! затравите мерзавца, предайте суду, но помните, мы народ цивилизованный и милосердный и, как бы мы потом ни жалели об этом, обойтись с ним, как обошлись с Равальяком и Дамиеном, невозможно. А пока мы его еще не схватили, давайте успокоим наши взвинченные нервы созерцанием боя быков и любезно польстим неизменному такту и хорошему вкусу представительниц наших королевских семей: от природы наделенные полноценной нормальной душевной мягкостью, они так удачно обуздывают ее в угоду светскости, что покорно позволяют увлечь себя на бойню лошадей, как, вероятно, позволили бы увлечь себя на бой гладиаторов, появись сейчас мода на такое зрелище.
Но странно — посреди бушующего пожара всеобщей злобы один только человек сохранил еще веру в доброту и разумность человеческой натуры, и этот человек — сам динамитчик, преследуемый отщепенец; у него, судя по всему, нет другого средства закрепить свое торжество над тюрьмами и эшафотами Европы, кроме пистолета и готовности разрядить его в случае необходимости в свою или в любую другую, голову. Представьте себе, как страждет он найти хоть одного джентльмена и христианина в людской стае волков, жаждущих его крови. Представьте себе еще вот что: с первой же попытки он находит того, кого ищет, настоящего испанского гранда, благородного, с возвышенным образом мыслей, неустрашимого, не ведающего злобы, в образе — каких только не бывает масок! — современного издателя. Волк-анархист, спасаясь от волков-плутократов, доверяется ему. Тот, не будучи волком (и лондонским издателем) и потому не настолько восхищаясь собственным подвигом, чтобы сделаться кровожадным, не швыряет его в гущу преследующих волков, а, напротив, всячески помогает скрыться, и тот уезжает, познав наконец силу, которая сильнее динамита, хотя ее не купишь за шесть пенсов. Будем надеяться, этот справедливый и достойный человеческий поступок пошел на пользу Европе, хотя беглому он помог ненадолго. Волки-плутократы все-таки выслеживают его. Беглец стреляет в случайного, ближайшего к нему волка, стреляет в себя и затем своим портретом в газетах доказывает миру, что он никакая не уродливая игра природы, не оборотень, а красивый юноша, что в нем не было ничего ненормального, кроме устрашающей отваги и решимости (отсюда испуганный вопль «трус!» по его поводу), то есть тот, кому убить счастливую юную чету в утро свадьбы показалось бы при других, разумных и доброжелательных, человеческих обстоятельствах неестественным и ужасным преступлением.
И тут наступает кульминация иронии и бессмыслицы. Волки, оставшись без волчатины, накинулись на того благородного человека и, как у них водится, кинули в тюрьму за то, что он отказался сомкнуть зубы на горле динамитчика и держать жертву, пока подоспевшие не прикончат ее.
Так что, как видите, человек не может быть в наше время джентльменом, даже если захочет. Что касается желания быть христианином, то тут ему предоставляется некоторая свобода, так как, повторяю, христианство имеет два лика. Общедоступное христианство имеет в качестве эмблемы виселицу, в качестве главной сенсации — кровавую казнь после пытки, в качестве главного таинства — фанатическую месть, от которой можно откупиться показным покаянием. Но существует более благородное, более неподдельное христианство, оно утверждает святую тайну Равенства и отрицает вопиющую тщету и безрассудство мести, которую часто вежливо именуют наказанием или Правосудием. Христианство виселицы дозволено, другое считается уголовным преступлением. Понимающие толк в иронии отлично знают, что единственный издатель в Англии, который отрицает наказание как в принципе неправильное, не признает также и христианства, свою газету он назвал «Свободомыслящий» и арестован за «дурной вкус» по закону, направленному против богохульства.
А теперь я попрошу возбужденного читателя не терять головы, приняв ту или иную сторону, а вывести здоровую мораль из этих нелепостей. Вы не проявите здравого смысла, если предположите, чтобы законы, обращенные против преступности, применялись только к главарям и не применялись к соучастникам, чье согласие, совет или умолчание обеспечивают безнаказанность главарю. Если уж вводить наказание как элемент закона, надо наказывать и за отказ наказывать других. Если у вас имеется полиция, в ее обязанности неизбежно входит понуждать всех содействовать полиции. Бесспорно, если законы ваши неправедны, а полицейские выступают как орудие притеснения, в результате мы получим грубое вторжение в частное сознание граждан. Но тут уж ничего не поделаешь. Единственное средство не в том, чтобы всем, кому заблагорассудится, давать право мешать исполнению закона, а в том, чтобы создать такие законы, которые бы располагали к общенародному согласию и не расправлялись жестоким и бессмысленным образом с правонарушителями. Никто не одобряет взломщиков, однако современный взломщик, будучи задержан домовладельцем, обычно взывает к поймавшему, умоляя не обрекать его на бесполезные ужасы каторжных работ. В иных случаях нарушителю удается скрыться, так как те, кто мог его выдать, не считают такое правонарушение серьезной виной. Порой в противовес официальным возникают неофициальные трибуналы, и они нанимают убийц на роль палачей, как делал, например, и Магомет, пока не утвердил свою власть официально, или ирландские католические организации за время долгой борьбы с лендлордами. В таких ситуациях убийца разгуливает на свободе, хотя всем в квартале известно, кто он и что совершил. Его не выдают отчасти потому, что оправдывают его точно так же, как законное правительство оправдывает своего официального палача, а отчасти потому, что их убьют, если они его выдадут,— еще один прием, перенятый у официального правительства. Стоит учредить трибунал, пользующийся услугами наемного убийцы, не питающего личной вражды к жертве, — как всякая моральная разница между официальным и неофициальным убийством исчезнет.
Короче говоря, все люди — анархисты по отношению к законам, противоречащим их совести либо в своих основных принципах, либо в мерах наказания. В Лондоне злейшими анархистами можно считать судей, так как многие из них так стары и невежественны, что, когда их призывают применить закон, основанный на принципах и сведениях менее чем полувековой давности, они с ним не соглашаются. И поскольку они всего-навсего заурядные, доморощенные англичане и закон как абстрактное понятие они не уважают, то они наивно подают дурной пример, нарушая его. В этом случае человек отстает от закона. Но когда закон отстает от человека, человек все равно оказывается анархистом. Когда какая-нибудь грандиозная перемена в социальном устройстве, например индустриальная революция восемнадцатого и девятнадцатого веков, делает наши правовые и промышленные установления устаревшими, анархизм превращается почти в религию. Вся армия самых активных гениев данного времени в области философии, экономики и искусства сосредоточивается на том, чтобы демонстрировать и напоминать, что нравственность и закон — всего лишь условности, они могут быть ошибочными и постепенно устаревать. Трагедии, где героями выступают бандиты, и комедии, где законопослушливые персонажи, наделенные общепринятой моралью, высмеивают сами себя, приводя в негодование зрителей каждый раз, как они выполняют свой долг, — появляются одновременно с экономическими трактатами под заглавием типа: «Что такое собственность? Грабеж!» — и с историческими сочинениями на тему «Конфликт между религией и наукой».