«Ближе утро. Нехотя и вяло…»
Ближе утро. Нехотя и вяло
разжимает руки темнота.
Я лежу в тенетах одеяла.
Отлетает робкая мечта.
Стрелки прикоснуться к сновиденьям,
будто два отточенных меча,
и ресниц испуганные тени
оттолкнет зажженная свеча.
Догорят в бушующей спиртовке
голубые искорки планет.
и вползет в окно моей неловкий
пряным кофе пахнущий рассвет.
Возвратятся мелкие заботы
под родной гостеприимный кров,
и вода змеиным оборотом
смоет с плеч тугие крылья снов.
Вот и день. И утренняя сажа
понемногу гуще и темней.
Нет, судьбы мне снова не предскажут
ледяные звезды на окне.
Из улицы в улицу — вброд —
бродить без расчета, без меры;
и прошлое в ногу идет,
как тонкая тень Агасфера.
До звезд завивает спираль
сухая и пьяная вьюга.
Бессонная ночь, не пора-ль
с тобою расстаться, подруга?
И город, оседланный мглой,
уныло плетется к рассвету.
О, чтобы присниться могло
за время напрасное это?
Желтеет измятый восток.
Не будет заря, как начало,
Но как утомленный игрок,
как сброшенный фрак после бала.
А твой неустойчивый шаг
скребет тротуар по загривку.
И пляшет пустая душа
обрывком газеты, обрывком.
На сквознякe весенних суток
раскрылись двери, как цветок,
и к звездам синий первопуток
от сырости почти размок.
По крышам рассыпая шорох,
на небе трогается лед,
и вспыхивает, будто порох,
над садом мартовский восход.
Там будут выстроены громом
для нас, как радуги, мосты.
Там, успокоенные бромом,
мы бросим тело, как костыль.
И, покидая образ прежний
и заводь сонную земли,
заголубеет, как подснежник,
душа у звездной колеи.
И ветер треплется мочалкой,
и в полых водах тонет путь.
А ночь, как нищая гадалка,
судьбы не может обмануть.
Расцветай, моя ночь, и касайся
шелковистым подолом людей!
Мы плывем по широкому вальсу
в голубой невесомой ладье.
Опустевшие столики пеной
оседают за нами к стене,
и качается ночь, как сирена,
на блестящей паркетной волне.
От расплывчатой мглы ресторана
отплывая навеки вдвоем,
голубые забытые страны
мы, как молодость, снова найдем.
Медный ветер сметет дирижера,
раскачает простенки прибой;
в повторенных зеркальных просторах
станет тесно кружиться с тобой.
И, круги расширяя над залом,
покидая, как пристань, паркет,
разобьемся мы грудью о скалы —
об высокий холодный рассвет.
«Уже твердел сраженный день…»
Уже твердел сраженный день
и больше сердцу не был нужен,
и звали вывески людей
на кружку пива и на ужин.
Уже гремучею змеей
на двери опускались шторы,
и рейс окончила дневной
международная контора.
Не торопясь, жевал туман
отяжелевших пешеходов,
и за решеткой океан
качал в ладонях пароходы.
И ветер, растолкав народ,
в боязни опоздать к отходу,
открыв большой и громкий рот,
кричал бумажным пароходам
— пронзительней, чем муэдзин,
чтобы смелее отплывали,
что, ведь, не только для витрин
у них бока обшиты сталью!
И вот тоска несла из тьмы
живые волны, запах пены,
и неспокойная, как мы,
ждала флотилия сирену.
И, обгоняя пароход,
мы шли во мрак Иллюзиона
встречать тропический восход
и фильмовые небосклоны.
Какая странная и злая
туманом скованная мгла,
созвездья спутавши узлами,
над нашим городом легла!
Мы, как растерянная стая,
зовем друг друга через тьму,
касаясь легкими перстами
слов непонятных никому.
И в тонкой пряже параллелей
ползут моря на материк
под наши робкие свирели,
как гомерический парик.
И сквозь всесветные пространства,
в географической графе.
классическое постоянство
проносит бережно Орфей.
Хрестоматические души,
томясь в учебниках земных,
свою любовь, как розу, сушат
меж рифмами стихов своих.
Ища и плача на подмостках,
и в опереточном аду
мы ждем, что красные подростки —
испуганные какаду,
так непонятно и напрасно
нас воскресят за низкий балл —
для встречи краткой и прекрасной
и смертоносной, как обвал.
Рисует белые узоры
на окнах тонкая игла,
и стынут стекла, как озера,
и, как озера, зеркала.
А электрические звезды
в витринах искрятся, как лед,
и брошен прямо в синий воздух
твоих сонетов перевод.
Из тьмы пустого магазина
обложки пламенная вязь
зовет, как голос муэдзина,
сквозь копоть улицы и грязь.
Но смотрит ночь темно и хмуро
и, каблучками простучав,
уйдет с другим твоя Лаура,
и вот — оплывшая свеча —
твоя бессмертная надежда
погаснет медленно у глаз,
между страницами и между
листами, людям напоказ.
И будут снова стыть в витринах
сухие лавры на висках
и, как широкая равнина,
заиндевевшая тоска.
Мой жар высок. Моя постель крылата.
Крепчай, крепчай, прекрасный мой недуг!
Через пятно оконного квадрата
сочится ночь непревзойденных мук.
А терпкий яд глухих четверостиший
сжигает тело, сушит мне уста.
Вскипает кровь, как ртуть, всё выше, выше…
Звенит в ушах, и душит темнота.
Потом опять в ознобе вдохновенья
душа кликушей бьется на листе.
Желанных слов невоплотимы тени —
вставай встречать непрошеных гостей!
И только Муза, кроткая сиделка,
снимает жар прохладною рукой.
Так дождь осенний, медленный и мелкий,
Неслышно льет над вспененной рекой.
«В девицах Муза счастья заждалась…»
В девицах Муза счастья заждалась;
года идут, поддразнивая, мимо;
короткий сон — смягчающая мазь,
но хворь твоя почти неизлечима.
Напрасно льешь под праздники одна,
над блюдом разрисованным и плоским,
невнятные, как речи колдуна,
узоры застывающего воска.
Напрасно ждешь. И нет на утро сил
глядеть опять в заботливые лица.
Ты влагой заговоренной чернил
Не воскрешаешь высохшей страницы.
Уже бессильно вечное перо
жизнь возвратить рискованной надежде,
и никнет стих, сраженный, как герой,
и вот, — почти сквозь обморок, как прежде
не холодеть, не бормотать в слезах
дрожащих строф, таких как голос скрипки.
Вот потому усталые глаза
И пальцы ослабевшие не гибки.
«Зубочистки грозят, как рапиры…»
Зубочистки грозят, как рапиры,
и чернеет рояля помост.
Через мутную полночь трактира
ты опять вырастаешь до звезд.
Мимоходом, как позднюю помощь,
ловишь скрипок унылый привет.
Этих лиц, этих комнат не помнишь,
и легко уплывает паркет.
И не пена — ты знаешь заранее,
что над пивом плывут облака.
Голос твой, освеженный молчаньем,
как весеннего грома раскат.
А, из пены родившись, Венера,
пьяным жестом щеку подперев,
эту ночь принимая на веру,
будет слушать покорно хорей.
Под полями дешевенькой шляпы
ты увидишь, сквозь дым голубой,
как слезами на скатерть закапав,
для тебя оживает любовь.
О поэт, разве розы не могут,
если хочешь, и здесь задышать?!
Но, сбиваясь с цветущей дороги,
ослепленная бредит душа.
И не видит, присевшая сзади,
как приходит любовь умирать
на измятом обрывке бумаги,
под заржавленным жалом пера.