Альфред Теннисон
Королевские идиллии
Перевод с английского В. Лунина
[битая ссылка] [email protected]
Какое множество прекрасных лиц!
Как род людской красив!
Вильям Шекспир. «Буря»
Альфред Теннисон был счастливым человеком. Он прожил долгую жизнь, честно исполнил свой земной долг и, обласканный властями и любимый читателями, умер, прославив свою эпоху, которая, не будь она названа Викторианской, вполне могла бы носить имя Альфреда, лорда Теннисона.
Не без основания утверждается в одном из английских критических трудов первой трети XX века[1], что если представить национальную литературу не в виде череды исторических эпох, а в виде, например, фамильной картинной галереи, то Чосер, Мэлори, Спенсер, Шекспир, Мильтон, Драйден, Теннисон поразят зрителей не только яркими индивидуальными чертами, но и сильным сходством, как это часто бывает на семейных портретах. Об этом же писал и Б. М. Эйхенбаум[2], считавший, что литературе, как искусству вообще, чуждо понятие прогресса, движения вперед, в отличие от истории, которой чуждо понятие «вечных ценностей», но, тем не менее, история литературы, несомненно, призвана хранить в своих анналах фактические сведения, упорядочивающие наше представление о необъятном.
Национальная литература – это единый организм, и, естественно, часто бывает, что поэт или прозаик не могут полностью вписаться в прокрустово ложе исторической эпохи, «раз и навсегда» определенной им критиками, отчего подчас происходит забавная путаница. Например, Китс и Карлейль – ровесники, они родились в один год, но Китс – это эпоха Байрона и Шелли, а Карлейль – Браунинга и Теннисона. Ни при каких обстоятельствах Китс не может быть никем иным, кроме как поэтом романтической эпохи, романтиком. А Карлейль, как и интересующий нас в первую очередь Теннисон, принадлежит Викторианской эпохе.
Что такое эпоха королевы Виктории, правившей Англией в 1837–1901 гг.? Ее начало определяется не 1837 (годом коронования Виктории), а 1832 годом, то есть реформой избирательной системы. Это время беспошлинной торговли, всемирных выставок и всеобщего образования, это эпоха относительного спокойствия и процветания, а также беспримерного укрепления позиций среднего класса. Если же посмотреть на нее сквозь призму поэзии, то можно обнаружить одну характеристическую особенность, в какой-то степени подтверждающую представление о социальной устойчивости в Англии второй половины XIX столетия. Если начиная с XIV века все поэты так или иначе экспериментировали с английским стихом, то после Вордсворта и других поэтов-романтиков, сознательно вводивших в поэзию новые ритмы и новые жанры, даже величайшие поэты Викторианской эпохи не помышляли о языковом новаторстве, считая уже имеющийся поэтический язык вполне достойным своих творческих задач.
К началу XIX столетия в общем движении поэзии выделились и получили великолепное воплощение две, как назвал их Тэн, великие идеи – та, которая произвела на свет поэзию историческую (Саути и Вальтер Скотт), и та, которая дала жизнь поэзии философской (Вордсворт и Шелли). Оба эти направления получили признание не только в Англии, но и во всей Европе. Однако в 1850–1860 годах они, до тех пор существовавшие традиционно по отдельности, все чаще сливаются, приобретая, к тому же, ощутимый социальный оттенок. Казалось бы, в эпоху общественной стабильности и буржуазного практицизма поэзия должна была отойти на второй план, но она сохраняет на Британских островах все права гражданства и даже дарит миру не меньше гениев, чем в другие времена. И это в общем-то закономерно, ибо, наверное, ни в одной другой стране не наберется так много людей, прославленных одновременно своей политической и поэтической деятельностью. Известный русский критик, знаток зарубежной поэзии, переводчик Н. В. Гербель писал по этому поводу: «Журналы и обозрения не отказывают стихам ни в содействии, ни в одобрении, ни в серьезной критике; политическая пресса не считает недостойным своего назначения печатать у себя стихи; Парнас не признается несовместимым с форумом, с трибуною и даже с торговыми делами. По мнению француза, из поэта всегда выйдет плохой государственный муж, англичанин же не затрудняется выбирать своих поэтов в члены парламента, в посланники и даже министры… стихотворные произведения пользуются сочувствием и даже восторженным удивлением и легко находят издателей, читателей и покупателей. В самых маленьких городках и на самых незначительных и глухих станциях железных дорог вы найдете в каждой лавчонке, в каждом шкапу разнообразный выбор английских поэтов всех времен. А заметьте, что цена книг, вообще, дорога в Англии»[3]. Наверное, в России это трудно до конца осознать, ведь в русском сознании издавна укоренилась идея вечной вражды поэта и власти. Поэт – символ вольнолюбия, власть – символ тирании. Народ безмолвствует, если не бунтует. Только юродивый позволяет себе говорить правду царям, а поэт – почти тот же юродивый, разве лишь за свое слово легко мог заплатить головой. «Поэт в России больше, чем поэт» – совсем не метафора. Человеку, воспитанному в русской поэтической традиции, трудно поверить, что хроники Шекспира были призваны не развенчать зло деспотии, а оправдать, в общем-то, узурпацию власти Тюдорами, к которым принадлежала великая королева Елизавета I, что Томас Мор был казнен вовсе не за «Утопию», что Свифт, несмотря на свои антиправительственные памфлеты, продолжал оставаться высокопоставленным священнослужителем и, кстати, в Ирландии, которую он защищал, что Томас Мур ни разу не был призван к ответу за свои откровенные высказывания в адрес антиирландской политики Англии и «лично» принца-регента (впоследствии короля) и продолжал свободно печататься в Британии, что звание поэта-лауреата, какими бы саркастическими ни были выпады Байрона (кстати, члена палаты лордов) против Саути, было и остается почетным в Англии.
Читателю, который знакомится с поэтом Теннисоном по не очень многочисленным русским переводам, пусть даже по одному из двух его главных творений – «Королевским идиллиям», все равно, наверное, трудно будет осознать его значение в памяти своего народа, а ведь это о нем английский критик написал: «Поколение, которое перестанет верить в величие Теннисона, перестанет верить в самое поэзию»[4]. Так считали и считают не только критики, но и английские поэты, и их точку зрения без лишних славословий выразил Джерард Мэнли Хопкинс, который для начала отказал ему в независимости суждений, потом упрекнул в банальности, а завершил свое высказывание следующим образом: «Все равно он был великим поэтом и все его творения будто созданы из золота и слоновой кости»[5]. В России о Теннисоне всегда писали мало, хотя на рубеже веков его стихи и поэмы время от времени появлялись в журналах, но даже при этой малости в советском литературоведении, увы, его если и замечали, то с явно выраженным пренебрежением. Не «революционер», как Байрон, и даже не «реакционер», как Киплинг, он не имел права претендовать на внимание в стране, где на писателя в первую очередь смотрели с точки зрения его политического кредо. И все же поэты, без всякой надежды на публикацию, переводили стихи Теннисона на русский язык, например В. Микулич[6], переводы которой сохранились в архиве:
Когда под каменной могильною плитою
Холодным вечным сном, дитя, я буду спать,
Не приходи своей нелепою слезою
И сожаленьями покой мой отравлять.
Не раздражай мой прах. Пусть над моей могилой
Совы зловещий крик звучит в глухую ночь.
Пусть вихрь над ней ревет и воет с злобной силой,
Но ты – не приходи!.. Прочь, прочь!
Слава пришла к Теннисону после выхода в свет его третьей книги «Стихотворения», которая утвердила его как наследника двух поэтов-романтиков – торжественно-великолепного Китса и задумчиво-простодушного Вордсворта, совершенно не похожих друг на друга и судьбою, и стихами, но, тем не менее, вставших рядом у истоков его поэзии. Наследник традиции, не помышлявший о потрясении основ, ничего не отрицавший, никуда не звавший, устремленный скорее внутрь себя, чем вовне, изрекавший прописные истины, поэт сумел завоевать величайшую любовь читателей постнаполеоновской эпохи, отмеченной поворотом от деспотической власти к демократии, но поворотом вполне мирным.
В Британии именно во второй половине XIX столетия люди впервые за долгое время остро ощутили потребность в мирном улаживании всевозможных конфликтов. Но одновременно взявшие верх практицизм, стремление к наживе, расчетливость, монотонный труд, имевший в себе мало романтического, творческого, привлекательного, заставляли их тосковать по неведомой красоте. И Теннисон не писал о разрываемой противоречиями, мятущейся душе гения, он писал о душевных муках «обыкновенного» человека, который ищет ответы на «обыкновенные» вопросы о добре, любви, о самом себе и о Божественном промысле, пославшем его на грешную землю. Такому человеку нет дела до сильных мира сего, нет дела до социальных бурь, все сметающих на своем пути. Ему в первую очередь нужны мир и покой в его собственном маленьком мирке, осиянном любовью и красотой.