Жуковский вступил с Пушкиным в своеобразное состязание, написав «Сказку о царе Берендее» (Пушкин — «Сказку о царе Салтане»). Несомненно, победителем снова оказался Пушкин. Пушкинские сказки гораздо более народны, чем сказки Жуковского. Их народность — в демократизме, понимании русского народного характера, сочетании серьезности и лукавства, поэтичности и здравого смысла, фантастики и социальной сатиры. В сказках Жуковского этого нет, однако в них есть своя прелесть, как всегда у Жуковского, — простота, лиризм, мечтательность.
Эти черты отличают и «Ундину» — стихотворную повесть, написанную Жуковским по прозаической повести немецкого писателя Ламот-Фуке. В «Ундине» проявились разнообразие и сила поэтического слога Жуковского. Естественность повествовательного тона, обаяние непосредственности народной легенды, фантастический с внешней стороны образ главной героини, Ундины, в конечном счете являющийся символом истинной человечности — все это делает «Ундину» одним из шедевров Жуковского.
1837–1841 годы были посвящены переводу древней индийской повести «Наль и Дамаянти» (из эпоса «Махабхарата»). Интерес к древнему эпосу возник у Жуковского как проявление недовольства современностью, в которой в эти годы он видел лишь торжество «торгашеского духа», так как остался совершенно чужд прогрессивным демократическим тенденциям общественной жизни. В 1842–1848 годах Жуковским был создан перевод «Одиссеи», о котором Гоголь писал, что в нем «услышит сильный упрек себе наш XIX век» (статья «Об „Одиссее“, переводимой Жуковским»). Древний мир Жуковскому, как и Гоголю, представлялся идеалом гармоничности, величия, душевного благородства. Именно это Жуковский в «Одиссее» и «Нале и Дамаянти» выдвигает на первый план, модернизируя текст, придавая переживаниям героев душевную утонченность:
Память минувшей разлуки, радость свиданья, живая
Повесть о том, что розно друг с другом они претерпели,
Мыслей и чувств поверенье, раздел и слиянье,
Все в одном заключилося чувстве: мы вместе…
(«Наль и Дамаянти»)
В этих стихах слышны знакомые интонации лирики Жуковского. Однако в «Нале и Дамаянти» Жуковскому удалось и воссоздать колорит подлинной древней поэзии. Ведь в самом подлиннике была заключена гуманная, жизнеутверждающая мысль о торжестве справедливости и верности. Жуковский мастерски передал также своеобразие жизни и представлений великого народа древности, причудливость древней фантастики, красочность и эпический размах в изображении народной жизни.
«Одиссею» Жуковский выбрал для перевода не только потому, что «Илиада» уже была переведена Н. И. Гнедичем («Илиаду» Жуковский в последние годы жизни также собирался перевести, чтобы оставить по себе «полного собственного Гомера»). Жуковского привлекло само содержание «Одиссеи», большая сосредоточенность на перипетиях частной человеческой жизни, тема супружеской верности и любви, любви родительской и сыновней, картины душевной тоски и радости свиданья.
Жуковский хотел, чтобы Гомер говорил его современникам «сердцу отзывным» голосом. Сравнение переведенных Жуковским отрывков из «Илиады» с соответствующими местами перевода Гнедича дает возможность отчетливо представить себе специфику работы Жуковского, его интерпретацию гомеровского стиля. Жуковский, как всегда, более свободен в передаче текста. Он усиливает эмоциональность текста; так, у Гнедича Гектор и Андромаха, склонившиеся над младенцем, «сладко улыбнулись», когда младенец испугался огромной гривы на шлеме отца; у Жуковского они с грустной улыбкой посмотрели на сына, не будучи, в силах отвлечься от мысли о разлуке. Жуковский постоянно развивает, делает более живописными те детали, которые являются значимыми в эмоциональном отношении.
Более свободное обращение с текстом было для Жуковского не препятствием в воссоздании гомеровского стиля, но способом передачи этого стиля средствами современной русской поэзии. По этому поводу Жуковский писал: «Я везде старался сохранить простой, сказочный язык, избегая всякой натяжки… строго держался языка русского… и по возможности соглашал его формы с формами оригинала… так, чтобы гомеровский стих был ощутителен в стихе русском, не заставляя его кривляться по-гречески». Перевод «Одиссеи» Жуковского — лучший из всех русских переводов является большим вкладом в историю нашей культуры.
Друг и современник Жуковского, П. А. Вяземский, писал о переведенной Жуковским «Одиссее» в стихотворении 1853 года «Александрийский стих»:
Там свежей древностью и жизнью первобытной
С природой заодно, в сени ее защитной
Все дышит и цветет в спокойной красоте.
Искусства не видать: искусство в простоте…
…Не налюбуешься картиной ненаглядной,
Наслушаться нельзя поэзии твоей.
В последние годы жизни работа над «Одиссеей» стоила Жуковскому больших усилий. У него ослабело зрение, но он не оставлял своих творческих замыслов; к их числу относится неосуществленный замысел поэмы «Агасфер». Встречавшиеся с Жуковским в Германии соотечественники вспоминали о его живом интересе к тому, что происходило в России, о намерении переехать в Москву.
Этому не суждено было осуществиться: 19 апреля 1852 года Жуковский умер в Баден-Бадене. Согласно его последней воле, тело поэта было перевезено в Россию.
Имя Жуковского — одно из наиболее крупных в русской поэзии. «Учеником» его, по собственному признанию великого поэта, был Пушкин — и уже этого было бы достаточно для того, чтобы занять в истории литературы почетное место. «Без Жуковского мы не имели бы Пушкина», — писал Белинский.[40]
Вспоминая о первой встрече с Жуковским, Гоголь писал, что «едва ли не со времени этого первого свидания нашего искусство стало главным и первым в моей жизни, а все прочее вторым» (письмо Гоголя Жуковскому от 22 декабря 1847 года).
Поэзия Жуковского оказала огромное воздействие на Фета и Тютчева. Ее влияние испытали молодой Лермонтов, Полонский, молодой Некрасов. Элементы романтической символики, субъективного восприятия мира и в особенности принцип единой лирической тональности и исключительной значимости звуковой стороны стиха оказали решающее влияние на А. Блока. «Первым вдохновителем моим был Жуковский»,[41] — утверждает Блок.
Но поэзия Жуковского имеет для нас не только историческое значение. Жуковский принадлежит к тем поэтам прошлого, интерес к которым у нашего читателя не ослабевает. В его творчестве современный читатель находит поэтическое вдохновение, изящество и простоту, своеобразное мелодическое очарование и, главное, человечность, серьезность и глубину подхода к жизни.
И. М. Семенко.
Бело-румяна
Всходит заря
И разгоняет
Блеском своим
Мрачную тьму
Черныя нощи.
Феб златозарный,
Лик свой явивши,
Все оживил.
Вся уж природа
Светом оделась
И процвела.
Сон встрепенулся
И отлетает
В царство свое.
Грезы, мечтанья,
Рой как пчелиный,
Мчатся за ним.
Смертны, вспряните!
С благоговеньем,
С чистой душой,
Пад пред всевышним,
Пламень сердечный
Мы излием.
Радужны крылья
Распростирая,
Бабочка пестра
Вьется, кружится
И лобызает
Нежно цветки.
Трудолюбива
Пчелка златая
Мчится, жужжит.
Все, что бесплодно,
То оставляет —
К розе спешит.
Горлица нежна
Лес наполняет
Стоном своим.
Ах! знать, любезна,
Сердцу драгова,
С ней уже нет!
Верна подружка!
Для чего тщетно
В грусти, тоске
Время проводишь?
Рвешь и терзаешь
Сердце свое?
Можно ль о благе
Плакать другого?..
Он ведь заснул
И не страшится
Лука и злобы
Хитра стрелка.
Жизнь, друг мой, бездна
Слез и страданий…
Счастлив стократ
Тот, кто, достигнув
Мирного брега,
Вечным спит сном.
1798
Добродетель («Под звездным кровом тихой нощи…»)*
Под звездным кровом тихой нощи,
При свете бледныя луны,
В тени ветвистых кипарисов,
Брожу меж множества гробов.
Повсюду зрю сооруженны
Богаты памятники там,
Порфиром, златом обложенны;
Там мраморны столпы стоят.
Обитель смерти там — покоя;
Усопших прахи там лежат;
Ничто их сна не прерывает;
Ничто не грезится во сне…
Но все ль так мирно почивают,
И все ли так покойно спят?..
Не монументы отличают
И не блестяща пышность нас!
Порфир надгробный не являет
Душевных истинных красот;
Гробницы, урны, пирамиды —
Не знаки ль суетности то?
Они блаженства не доставят
Ни здесь, ни в новом бытии,
И царь сравняется с убогим,
Герой там станет, где пастух.
С косою острой, кровожадной,
С часами быстрыми в руках,
С седой всклокоченной брадою,
Кидая всюду страшный взор,
Сатурн несытый и свирепый
Парит через вселенну всю;
Парит — и груды оставляет
Развалин следом за собой.
Валятся дубы вековые,
Трясутся гор пред ним сердца,
Трещат забрала и твердыни,
И медны рушатся врата.
Падут и троны и начальства,
Истлеет посох, как и скиптр;
Венцы лавровые поблекнут,
Трофеи гордые сгниют.
Стоял где памятник герою,
Увы! что видим мы теперь? —
Одни развалины ужасны,
Шипят меж коими змеи,
Остались вместо обелиска,
Что гордо высился за век,
За век пред сим — и нет его…
И слава тщетная молчит.
И что ж покажет, что мы жили,
Когда все время рушит так? —
Не камень гибнущий величья
В потомстве поздном нам придаст;
И не порфирны обелиски
Прославят нас, превознесут.
Увы! несчастен, кто оставил
Лишь их — и боле ничего!
Исчезнут тщетны украшенья,
Когда застонет вся земля,
Как заревут ужасны громы,
Падет, разрушится сей мир.
И тени их тогда не будет,
И самый прах не пропадет.
Все, все развеется, погибнет.
Как пыль, как дым, как тень, как сон!
Тогда останутся нетленны
Одни лишь добрые дела.
Ничто не может их разрушить,
Ничто не может их затмить.
Пред богом нас они прославят,
В одежду правды облекут;
Тогда мы с радостью яви́мся
Пред трон всемощного творца.
О сколь священна, Добродетель,
Должна ты быть для смертных всех!
Рабы, как и владыки мира,
Должны тебя боготворить…
На что мне памятники горды?
И скиптр и посох — все равно:
Равно под мрамором в могиле,
Равно под дерном прах лежит.
Добродетель («От света светов луч излился…»)*