СКАЗКА[60]
Я шел по трущобе, где ходи
Воняли бобами, и глядь —
Из всхлипнувшей двери выходит,
Шатаясь, притонная женщина.
И слышу (не грезит ли ухо,
Отравлено стрелами дня?),
Как женщина тускло и глухо
Гнусила строку из меня.
И понял восторженно-просто,
Что всё, что сковалось в стихе,
Кривилось горящей берестой
И в этом гнезде спирохет.
Ночь. Догоняющим взмахом
Ветер (ему по пути)
Шаром вздувает рубаху
И помогает идти.
Думаю: что, эти тучи
Чувствуют ужас погонь?
Вылучив искру колюче,
Желтый ныряет огонь.
Ветер упругой ладонью
Гладит меня по спине.
Путь мой, конечно, к бездонью,
Что мне в бессильном огне!
Взъятый и плавно несомый,
Сдавшись усмешкам игры,
Я — метеор невесомый,
Парус под ветром — в миры!
Над дверью сосульки леденчик,
Дорога светла и пуста,
И солнце, одевшее венчик,
Похоже на образ Христа.
Ты слышишь? Ворчливо и веско
Мороз заворчал за плечом.
Но, радуясь радостью детской,
И песня моя ни о чем.
Ведь строчки вдогонку за рифмой,
А рифме светло и свежо,
И этот мгновенный порыв мой —
Мальчишка, швырнувший снежок.
Старик, бородатый Хронос —
Годов и веков звонарь.
Бросает светящийся конус
Его потайной фонарь.
Глядит: на летящей в космос
Земле зашаталась ось,
И туч золотые космы
Отброшены взмахом вкось.
Не больше, к примеру, крысы,
Пред солнцем — и то уж тля,
А полюс, затылок лысый,
К лучу норовит земля.
И, вырвав толпу из круга
(Забыли, шатнуло вас?),
Земля повернула круто
К лучам затененный фас.
И дальше помчалась в пляске,
Как пуля, когда в излет,
И лопнули льды Аляски,
В Гренландии вспыхнул лед.
Порвалась цепей заковка,
И вот — на снегу лоза.
— Однако, довольно ловко! —
Старик про себя сказал.
И бело-светящийся конус
Лучей перебросив в высь,
Стучится сигналами Хронос
В лиловый дворец Главы.
У нас бы сейчас — винтовку,
Но небо — другой предмет:
Сверкнул догонять бунтовку
Отряд голубых комет.
В какой-то вечер выделился гнус
Из кольчатого дыма папиросы
И пал па пол. Подумал я: нагнусь
И стану предлагать ему вопросы.
Но он удрал, как рыжий таракан
В щель плинтуса. Взяв перочинный ножик,
Я выскреб тлю и посадил в стакан,
И вот он — весь. От головы до ножек!
Он дымчатый и с хвостиком козла,
Закрученным, как фитилек у свечки.
Комическое «воплощенье зла»:
Остаток после вековой утечки.
Он прыгал наподобие блохи —
Сей выродок и измельчавший дьявол.
Какие же вопросы и стихи?
Он в лужице — на дне стакана — плавал!
И трепетал моих спокойных глаз,
Воруя в шерсть зрачковые булавки.
Ах, чья душа от них занемогла?
Чьи кипы душ он шоркал па прилавке?
И это — бес! Тысячелетний фриз,
Облупленный почти до штукатурки.
Мой мозг шутя оттиснул афоризм,
Ведь неудобно же без сигнатурки!
И на стекле, на сером скакуне,
Отцеженном из дыма сигаретки, —
— Тысячелетие, как преступленья нет,
Преступники суть гении редки.
Штыки, блеснув, роняют дряблый звук,
А впереди затылок кротко, тупо
Качается и замирает… «Пли!»
И вот лежит, дрожа, хрипя в пыли, —
Монокль луны глядит на корчи трупа,
И тороплив курков поспешный стук.
Отдавая мозг мой напрокат,
Как не слишком дорогую скрипку,
Я всегда, предчувствуя закат,
Делаю надменную улыбку.
Сорок лет! Газетное перо
До тоски истаскано на строчке
И, влачась по смееву, порой
Кровяные оставляет точки.
Я умру от голода, во рву,
Иль, хмельной, на койке проститутки.
Я пустое сердце разорву
На аршине злободневной шутки!
Ворох лет! И приговором «стар»
Я, плясун, негоден для контракта.
Я пропью последний гонорар
И уйду до вечера от факта, —
И тоской приветствую моей
Вас, поэты с голосом из брони!
Отхлещите стадово больней,
Исщипите выводок вороний!
Вы зажгли огни иных эпох
И сказали устаpевшим: баста!
Я был добр, а значит — слаб и плох,
А поэту надо быть зубастым.
День тяжел. Слабеющую вшу
Давит он на умиральной точке.
По утрам и так едва дышу;
Говорят, запой ударил в почки.
Написал и чувствую — не то,
Пробурчит редактор: «Не годится!»
Знаю сам, какой уж фельетон:
Так, одна унылая водица…
Проскучала надоедный день
В маленькой квартирке у Арбата.
Не читалось. Оковала лень.
И тоской душа была измята.
Щурилась, как кошка, на огонь,
Куталась в платок: «Откуда дует?»
И казалось, что твою ладонь
Тот, вчерашний, вкрадчиво целует.
А под вечер заворчала мать:
«Что весь день тоской себя калечишь?»
Если б мог хоть кто-нибудь сломать
Эти сладко ноющие плечи!
И читала, взор окаменя,
О любви тоскующем аббате…
Ты влюбилась, нежная, в меня
В маленькой квартирке на Арбате
У подруги твоей, у подруги и сверстницы,
У веселой Оль-Оль есть таинственный друг.
Возвратясь от него и простившись на лестнице,
Она шепчет тебе про восторг и испуг.
И в постельке одной, сблизив плечико с плечиком
(Им, о нежной томясь, столько гимнов несем),
Зазвенит на ушко утомленным кузнечиком
И расскажет тебе обо всем, обо всем…
И от чуждых услад сердце странно встревожится.
Станет влажной слегка и горячей ладонь.
У подруги твоей вдохновенная рожица,
Ты стыдишься ее и погасишь огонь.
А наутро встаешь бесконечно усталая,
И грустишь ни о чем, и роняешь слова,
Ты как будто больна, ты какая-то талая,
И темней вокруг глаз у тебя синева.
А на улице — март. Тротуар — словно лист стальной.
Воробей воробья вызывает на бой.
Повстречался студент, посмотрел очень пристально,
Повернулся, вздохнул и пошел за тобой.
Мелькнул фонарь, и на стальном столбе
Он — словно факел. Резче стук вагона.
Гляжу на город с мыслью о тебе,
И зарево над ним как светлая корона.
Пусть наша встреча в отдаленном дне,
Но в сердце всё же радостные глуби:
Ты думаешь и помнишь обо мне,
Ведь ты меня светло и нежно любишь.
В вагоне тесно. Сумрачен и мал,
Какой-то франт мое присвоил место,
И на вопрос: «А кто вас провожал?»
Как радостно ответит мне: «Невеста».
Мы легли на солнечной поляне —
Нa зеленом светло-серый ком.
— Знаете, какие-то римляне
Клали юных рядом с стариком.
Этот образ груб. Но лицемерье
Никогда я в песню не влеку.
Было ведь неловкое поверье —
Юность дарит старику.
Кто же бодрость черпал отовсюду,
Что ему ребячливая «femme», —
Но поверю крошечному чуду,
Полюбившей сумрачного — Вам!