эта произвела на него сильное впечатление. В кишиневском дневнике он записал: «9 апреля [1821], утро провел я с Пестелем, умный человек во всем смысле этого слова. Mon coeur est matérialiste, говорит он, mais ma raison s'y refuse <сердцем я материалист, но мой разум этому противится. — Ю. Л.>. Мы с ним имели разговор метафизической, политической, нравственный и проч. Он один из самых оригинальных умов, которых я знаю…» (XII, 303).
11 — Холоднокровный генерал… — По основательному предположению Б. В. Томашевского (см.: Пушкин А. С. Полн. собр. соч. В 10-ти т. Т. V. М., 1957, с. 608), C. Г. Волконский, а не Юшневский, как это обычно считают. Юшневский не был генералом — он был интендантским чиновником, занимавшим генеральскую должность (генерал-интендант 2-й армии). Он был штатский чиновник 4-го (т. е. генеральского) класса (см.: Восстание декабристов, материалы, т. X. М., 1953, с. 38–40). Юшневский не принимал участия в боях, и прозвище «холоднокровный» к нему мало подходит. В о л к о н с к и й Сергей Григорьевич (1788–1865) — один из руководителей Южного общества, генерал-майор, командир бригады. Осужден по 1-му разряду на 20 лет каторги. П встречался с Волконским в Кишиневе и Одессе. Имеются сведения, что Волконский получил поручение принять П в Общество, но не выполнил его («Лит. наследство», т. 58, с. 162–166). Волконский был боевой генерал, и прозвание «холоднокровный» (видимо, известное в дружеском кругу) ему прекрасно подходило.
12 — И Муравь<ев> его скло<няя>… — Муравьев — Муравьев-Апостол Сергей Иванович (1796–1826) — участник всех декабристских тайных обществ, организатор восстания Черниговского полка, казнен. П был знаком с Муравьевым-Апостолом еще в Петербурге, но, видимо, встречался и на юге.
<17>, 2 — Между Лафитом и Клико… — Т. е. во время обеда или ужина. Лафит — сухое вино, которым начинают обед, Клико — шампанское, которым заключают его. Серьезность разговора определяется не только содержанием, но также временем и местом его проведения. «Мазурочная болтовня» или горячие речи за дружеским обедом гораздо меньше обязывают и в меньшей мере выявляют серьезные намерения, чем те же речи в другой обстановке.
Сохранившиеся отрывки строф десятой главы рисуют широкую историческую панораму, охватывающую узловые моменты русской и европейской жизни первой четверти XIX в. Вяземский был прав, определив жанр этой части главы словом «хроника». Однако необходимо напомнить, что в сохранившейся части главы Онегин не упоминается вообще, и, следовательно, у нас нет никаких твердых оснований для гипотез о том, каким образом судьба центрального героя должна была соотноситься с этой широкой исторической картиной.
Утверждение, что в конце романа Онегин пережил нравственное возрождение, которое приведет его к участию в декабристском движении (см.: Гуковский Г. А. Пушкин и проблемы реалистического стиля. М., 1957, с. 250–252; Бонди С. М. Работа Пушкина над «Евгением Онегиным» и изменения в плане романа. — В кн.: А. С. Пушкин. «Евгений Онегин». M., 1964, с. 256), представляется спорным. П определил состояние Онегина в Одессе словами: «очень охлажденный» (VI, 505), что мало подходит для характеристики героя, якобы пережившего нравственное перерождение, особенно если учесть, что пламенным энтузиазмом Онегин не отличался и прежде.
Логически (для иных обоснований мы не располагаем данными) отношение «славной хроники» (Вяземский), включающей картину декабризма, и судьбы Онегина могло складываться тремя способами: 1) Онегин мог стать участником движения декабристов, 2) он мог сделаться свидетелем и наблюдателем его; 3) картина исторических событий могла вообще не влиять непосредственно на судьбу героя, а иметь более сложную художественную мотивировку — объяснять его характер всей суммой исторических условий. Приведем две весьма отличных одна от другой параллели. 1) В одну из начальных глав романа А. Мюссе «Исповедь сына века» автор ввел исключительно широко и напряженно написанную картину истории Франции и Европы между Революцией и Реставрацией. Однако сюжетно эта мáстерская панорама никак не пересекается с судьбой героя повести Октава — из нее вытекают характеры и атмосфера романа Мюссе. 2) Работая над «Русланом и Людмилой», П еще не обладал той мерой проникновения в подлинный мир русского фольклора, которая стала доступна ему после пребывания в Михайловском. Однако, готовя новое издание, поэт не стал переделывать свою раннюю поэму — он ввел в нее синтезирующий фольклорные мотивы отрывок «У лукоморья дуб зеленый…», и это по-новому осветило текст, не меняя его. Начало 1830-х гг. было временем напряженных поисков П историзма, напоминавших более ранние поиски народности. Введение в текст романа синтезирующей исторической картины могло так же озарить уже готовые главы, как и дополнение «Руслана и Людмилы» изменило звучание поэмы.
Какой из этих трех путей был бы избран автором, мы не знаем. Бесспорно лишь то, что все эти возможности были П отвергнуты (пусть даже и вынужденно), и роман получил новое художественное решение, игнорировать которое мы не имеем права.
Если не говорить о работе по текстологическому анализу десятой главы ЕО (итоги ее подведены Томашевским — см. с. 395), то исследовательские усилия при изучении этого текста были направлены: 1) на сюжетное пополнение пушкинского романа за счет догадок о декабристском будущем Онегина; 2) на извлечение из текста тех или иных изолированных высказываний для иллюстрации политических воззрений П.
Первое направление нам кажется неплодотворным. Второе — значительно более обосновано, поскольку невозможно при характеристике воззрений П обойти эти сильные и порой уникальные в его творчестве высказывания. Однако хотелось бы указать на известную опасность этого пути. Текст ЕО представляет собой сложное целое, в котором смыслы образуются не столько теми или иными высказываниями, сколько соотнесенностью этих высказываний, стилевой игрой, пересечениями патетики, лирики и иронии. В этих условиях извлечение вырванных цитат, да еще из дефектного текста — путь опасный и неоднократно уже приводивший к комментаторским ошибкам.
Между тем в обширной литературе по десятой главе нет ни одного исследования, посвященного ее стилю, как нет и убедительных реконструкций целостного авторского замысла. Такое положение не случайно. Стилистический анализ десятой главы чрезвычайно затруднен, во-первых, поскольку стилистическое звучание частей текста существенным образом зависит от смысла целого, а целое в данном случае нам неизвестно. Во-вторых, стилистическое звучание строф ЕО, как правило, образуется за счет столкновения первых стихов строфы, которые задают ее тему, и «разработки» этой темы в последующих стихах. Однако известный нам текст дефектен: в нем, как правило, последние десять стихов отсутствуют. Таким образом, смысло-стилистическая «игра» в строфах десятой главы оказалась «стертой». В результате, если обычный текст ЕО изобилует цитатами, ссылками, пересечениями интонаций и игрой точек зрения, то десятая глава представлена дошедшими до нас отрывками, выдержанными в одном и том же едином интонационном ключе.