СВЯЩЕННОЕ ДРЕВО
Лист Гинкго, золотистой окраски, опадающий
мускатной виноградиной,
формой напоминает плохо, по старинке
расправленную бабочку.
Когда в Нью-Уае строилась новая епископальная церковь (см. примечание к строке 549), бульдозеры пощадили полукруг из этих священных деревьев, посаженных гениальным садоводом (Репбургом) в так называемой Шекспировской аллее на кампусе. Я не знаю, насколько это важно, но во второй строчке тут скрыта игра в кошки-мышки (mus cat), а «дерево» по-земблянски grados. >>>
Строка 57: Призрак качелей моей маленькой дочери.
После этого Шейд зачеркнул легкой чертой в черновике следующие строки:
Хороший свет; с длинной шеей, лампы для чтения;
Ключи во всех дверях. Ваш модный архитектор
В заговоре с психоаналитиками:
Планируя родительские спальни, он настаивает
На дверях без замков, дабы, оглядываясь назад,
Будущий пациент будущего шарлатана
Мог найти заготовленную для него «Исконную сцену».
>>>
Строка 61: Огромная скрепка телеантенны
В некрологе, упомянутом в моих примечаниях к строкам 71–72, пустом и весьма идиотском во всех других отношениях, цитируется по рукописи стихотворение (полученное от Сибиллы Шейд), про которое сказано «написано нашим поэтом, по-видимому, в конце июня, т. е. менее чем за месяц до смерти нашего поэта, и, значит, последняя из написанных нашим поэтом коротких вещей». Вот оно:
Заходящее солнце, освещающее кончики
Гигантской скрепки телеантенны
На крыше;
Тень дверной ручки, ложащаяся
На закате бейсбольной битой
На двери;
Кардинал, любящий сидеть,
Издавая чип-уит, чип-уит, чип-уит, —
На дереве;
Пустые маленькие качели, качающиеся
Под деревом, — вот вещи,
Разбивающие мне сердце.
Я предоставляю читателю моего поэта решить, может ли быть, чтоб он написал это стихотворение всего за несколько дней до того, как повторил его миниатюрные темы в этой части поэмы. Подозреваю, что это гораздо более раннее произведение (под ним не проставлен год, но его следует отнести ко времени вскоре после смерти его дочери), которое Шейд откопал среди своих старых бумаг, чтобы посмотреть, что можно применить в «Бледном огне» (поэме, которой наш писатель некрологов не знает). >>>
Строка 62: Часто
Часто, почти еженощно, в течение всей весны 1959 года, я жил в страхе за свою жизнь. Одиночество — это игральное поле Сатаны. Я не могу описать глубину моего одиночества и муки. У меня, конечно, был мой знаменитый сосед, сразу по ту сторону переулка, да еще одно время я держал беспутного молодого квартиранта (который обычно приходил домой далеко за полночь). Но мне хочется объяснить ту холодную твердую сердцевину одиночества, которая так вредна для перемещенных душ. Всякий знает, как склонны зембляне к цареубийству: две королевы, три короля и четырнадцать претендентов умерли насильственной смертью, удушенные, заколотые, отравленные или утопленные, за одно только столетие (1700–1800). Гольдсвортовский замок становился особенно одиноким после той поворотной точки сумерек, которая так сильно напоминает потемнение рассудка. Приглушенные шорохи, поступь прошлогодних листьев, праздный ветерок, пес, совершающий обход мусорных ведер, — во всем этом мне слышалось приближение кровожадного бандита. Я переходил от окна к окну, в вымокшем от пота шелковом ночном колпаке, с голой грудью, похожей на отмерзающий пруд, а иногда, вооружившись дробовиком судьи, смело выходил навстречу угрозе террасы. Полагаю, что именно тогда, в эти замаскированные под весну ночи, когда звуки новой жизни в деревьях так жестоко подражали потрескиванию старой смерти в моем мозгу, полагаю, что именно тогда, в эти страшные ночи, я привык обращаться к окнам дома моего соседа в надежде найти проблеск утешения (см. примечание к строкам 47–48). Чего бы не дал я тогда за то, чтобы с поэтом случился новый сердечный припадок (см. строку 691 и примечание), чтобы меня позвали к ним в дом с ярко освещенными окнами, посреди ночи, в великом горячем приливе симпатии, кофе, телефонных звонков, рецептов из земблянских трав (они творят чудеса!) и с воскресшим Шейдом, плачущим в моих объятиях («Ну будет, будет, Джон…»). Но в те мартовские ночи их дом был черен, как гроб. И когда наконец физическое изнурение и могильный холод загоняли меня наверх в мою одинокую двуспальную постель, я лежал в ней, не засыпая, не дыша — как будто только теперь сознательно переживая те гибельные ночи в моей родной стране, когда в любое мгновение мог войти отряд трясущихся от страха революционеров и потащить меня к залитой лунным светом стене. Звук быстрого автомобиля или стон грузовика доходили до меня как странная смесь дружеского утешения жизни и устрашающей смертной тени: не остановится ли эта тень у моей двери? Эти призрачные убийцы, не за мной ли они пришли? Пристрелят ли они меня сразу или же переправят захлороформированного ученого контрабандой в Земблю, родную Земблю, чтобы он там предстал перед сверкающим графином и рядом судей, ликующих в своих инквизиторских креслах?
Временами мне думалось, что только путем самоуничтожения я могу надеяться обмануть неуклонно подступающих убийц, которые были во мне, в моих барабанных перепонках, в моем пульсе, в моем черепе, скорее чем на этом перманентном шоссе, петлившем надо мной и вокруг моего сердца, пока я засыпал, затем только, чтобы мой сон был разрушен пьяным, невозможным, незабвенным Бобом, возвращавшимся в бывшую постель Викки или Грейс. Как вкратце отмечено в предисловии, я в конце концов его выгнал, после чего в продолжение нескольких ночей ни вино, ни музыка, ни молитва не могли преодолеть моих страхов. С другой же стороны, эти наливавшиеся соком весенние дни были вполне выносимы, лекции мои всем нравились, и я вменил себе в обязанность посещать все доступные мне общественные сборища. Но после веселого вечера снова наступало коварное подкрадывание, окольное шарканье, это подползание, это замирание и возобновленный хруст.
Гольдсвортовское шато имело множество наружных дверей, и как бы тщательно я ни проверял их, а также оконные ставни внизу перед тем, как лечь спать, на следующее утро мне неизменно доводилось найти что-нибудь отпертое, отомкнутое, слегка расшатанное, слегка приоткрытое, что-нибудь хитрое и подозрительное на вид. Однажды вечером черный кот, которого за несколько минут до того я видел струящимся вниз по пути в подвал, где я устроил ему туалетное приспособление в располагающей обстановке, вдруг появился на пороге музыкальной комнаты, посреди моей бессонницы и вагнеровской пластинки, выгибая спинку и щеголяя бантом из белого шелка, который он, конечно, никак не мог нацепить самостоятельно. Я позвонил 11111 и несколько минут спустя обсуждал возможных виновников с полицейским, которому очень пришлась по вкусу моя вишневая наливка, но кто бы ни был взломщик, следов он не оставил. Жестокому человеку так легко заставить жертву его изобретательности уверовать в свою манию преследования, или в то, что его действительно подстерегает убийца, или что он страдает галлюцинациями. Галлюцинации! Я прекрасно знал, что среди молодых преподавателей, авансы которых я отверг, был по крайней мере один дурной предприимчивый шутник; я знал это с того времени, когда, вернувшись домой после весьма приятной и успешной встречи между студентами и преподавателями (на который в пылу увлечения я скинул пиджак и показал нескольким любителям кое-какие забавные приемы, применяемые земблянскими борцами), нашел в кармане пиджака грубую анонимную записку следующего содержания: «Ну и hal.....s[14] же у тебя, друже», что, очевидно, означало «галлюцинации» (hallucinations), хотя недоброжелательный критик мог заключить из недостаточного числа точек, что этот г-н Аноним, несмотря на то что преподавал английский первокурсникам, едва ли знал орфографию.
Я счастлив доложить, что вскоре после Пасхи мои страхи исчезли и никогда больше не вернулись. В комнату Альфины или Бетти въехал другой жилец, Бальтазар, князь Черноземный, как я прозвал его, который со стихийной регулярностью засыпал в 9, а к 6-ти утра уже сажал гелиотроп (Неliotropium turgenevi). Это тот цветок, запах которого с извечною силой вызывает передо мной сумерки, и садовую скамью, и деревянный крашеный дом в далекой северной стране. >>>
Строка 70: Новую антенну